Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серая, еще не белая голова, старомодная, но небрежная прическа, – точно сами волосы на такой голове превращались во что-то, освобождались; худые плечи и руки, старенькое черное платьице, только что бывшее почти королевским, пока она говорила… И ее уход назад, в ее одинокую комнату – со старым кофейником? любимой кошкой? Усталость членов, голоса, рушение в сон… Разве можно позабыть тебя, Сказочница?!
Мы возвращались с фрау пастор по темным уличкам, взволнованные, отдохнувшие и уставшие, жадно расспрашивая о старой фее. Да, она живет этим, одинокая давно уже. Это – ее хлеб…
В эти дни Марина написала:
Семья Бахман (кажется, и сам пастор) часто ездила по утрам в семейные купальни. И были воздушные ванны (участки леса, отгороженные, где целые семьи ходили в рубашках – чтобы дать дышать телу). Мы иронически смотрели на такие занятия, участия в них не принимали. Да и весь «Белый олень» со своими санаториями, с зандеровским методом лечения от ожирения, все эти сандалии, насильственные хождения по горам, молочная и овощная диета – были в наших глазах только юмористической темой.
Мы поехали экскурсией в близлежащее место, где в лесу стоял замок, некогда принадлежавший Августу Сильному (August der Starke). В живописном, глухом месте стоял он, лучше слов говоря о старине. Узкие бойницы, крепчайшие стены, простые суровые очертания. И была в нем высокая башня, окруженная галереей. Грубая кладка камня поражала. Что-то дикое, страшное, древнее, как сама земля и деревья этого леса. Гид рассказал нам – нет, не легенду, а жестокую, невероятную быль. Некогда Август дер Штарке приблизил к себе красавицу графиню фон Позен. Был ли он вдов – не помню. Графиня имела от него двух маленьких сыновей. Но кто-то донес Августу, что графиня ему изменила. В гневе, не проверив злой слух и не слушая уверений возлюбленной, он велел заточить ее в башню. Туда ей носили еду и питье, давали одежду, но не позволялось ей даже стоять у окна. Так, отдаленная накрепко от жизни, красавица графиня Позенская прожила в этой башне три четверти жизни. Детей своих она ни разу не видела с разлуки. И вот однажды она увидела в окне, как вслед за Августом мчатся на конях ее взрослые сыновья. Графиня, потрясенная, узнав крошек сыновей в этих взрослых красавцах, крикнула их имена! Они было остановились, дрогнув, придерживая поводья – может быть, узнав голос матери! – но грозно торопил, отзывая их, голос отца – и, пришпорив коней, они неслись вслед, проскакав мимо башни, где томилась в заточении их мать.
Потянулись годы – еще полжизни! До глубокой старости дожила в башне графиня фон Позен и никогда более не увидела своих детей… А стража день и ночь ходила по галерее, стерегла ее до ее смерти.
Мы слушали страшный рассказ и смотрели на портреты графини. Они висят и теперь, может быть, – если не попала в них бомба во время войны, – на каменных стенах. Высокий парик, пудреный, тонкие черты, пышный наряд, покатые плечи. Улыбка цветущей юности трогает ее рот.
…Соскучилась ли Марина в покое и в мире? Но вскоре мы с Хельмутом решили сделать что-нибудь тайное, оживить нашу покоренную жизнь. В нашей затее – это было всего веселее – принял участие и Кристьян.
В тех рамках, что были нам доступны в Вайсер Хирш, мы задумали вот что: никому не говоря, отлучиться, якобы каждый по своим делам (будто в магазины, в парк, в купальню), и уехать в Дрезден – погулять вместе где-нибудь на окраинах, где меньше вероятности быть встреченными кем-нибудь из знакомых Бахманов. От Софии и Герхардта, благонамеренных и послушных, мы, конечно, должны были скрыть эскападу.
Были приняты все меры предосторожности. Мы вели себя, как всегда, естественно и весело, но Кристьян был так польщен тем, что участвует в головокружительной поездке, внес в наше предприятие столько своего восторга, что нам, глядя на его праздничную, почти высокопарную манеру поведения, стало еще веселее. Он почувствовал себя взрослым, студентом-буршем. Он выступал со всей германской торжественностью, ведя меня под руку, будто невесту, и сиял от сознания своего достоинства так блаженно, что на него нельзя было спокойно смотреть.
Приближался отъезд Хельмута, за ним собирался приехать отец. Хельмут не раз слушал незнакомое звучание Марининых русских стихов; постигая их ритм, вслушиваясь в звук, он понимал, что жизнь столкнула его с настоящим поэтом. Да и в беседах с Мариной ему предстало ее своеобразие и талант. Ему было жаль, что скоро этому общенью – конец.
Уже был подан экипаж. Мы все, София и Герхардт стояли на дороге. Как во всех случаях отъездов, София вспоминает прежде живущих у них (Schwedenkinder [65] Каролуса и Дагмару)… Так через год, через пять лет она будет вспоминать нас, ставших сном: “Marina, die älteste, und die jüngste – eingentlich hiess sie Anastasia, aber man nannte sie Asja, – die Russenkindern…”[66]
И в тот миг, когда в дверях норвежского домика появляется, выходя с фрау пастор, его отец, Хельмут осознает всю тяжесть прощанья с Мариной (это же прощанье навсегда)! Его лицо вспыхивает и гаснет, и он не знает, что делать с глазами. Но он вежливо склоняется в почтительном и церемонном поклоне и, пожимая протянутую ему руку, говорит голосом, на который он всем воспитанием своим надевает стальные латы: “Ich bin glücklich ihre Bekanntschaft gemacht zu haben!..”[67]
Как сказал когда-то его отец – и как скажет сын. И вот мы уже стоим на дороге и смотрим вслед уезжающему экипажу, звук колес все слабее, все тише… Всё!
Приближался и наш отъезд. Ждали папу. Жаркие дни – перед сборами! Всего хочется с удвоенной силой: не хватает времени в дне все успеть: дописать письма, дневник, дочесть книгу, накупаться в бассейне, наплаваться! Мы поспеваем и в лес с фрау пастор, и сдруживаемся крепче с Софией (и Герхардт будто перестает нас дичиться), и герр пастор вчера говорил с Мариной о музыке (он в последнее время все играет и играет, симфония растет и растет…).
От папы пришло письмо, он едет к нам.
И папа приехал.