Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом девочка бегала, сильно топоча. Старик на четвереньках догонял её. Он рычал и был похож с затылка на волка. Девочка опрокидывала стулья, пряталась за них и так веселилась, что сломала ножку табурета, повиснув на ней животом. Но Старик скоро устал и ушёл, пообещав наведаться послезавтра. А Лунная Красавица уговорила девочку искупаться.
– Видишь, какая душистая пена? – показывала она ей.
Девочка, размахнувшись, бросила пистолет в угол, быстро стянула с себя платок и платье, и пошвыряла всё на пол; глаза её сильно блестели и казались нездоровыми.
Лунная Красавица подхватила её, почти невесомую, неровно остриженную, медленно поставила в ванну.
– Ну, теперь садись… Садись… – приговаривала она.
Но девочка не садилась и боялась, и смотрела на Лунную Красавицу возбуждённым тревожным взглядом – дно ванны казалось ей опасно скользким.
– Что это у тебя, зачем это тебе? – спросила Лунная Красавица про оловянный крест на шее – он висел на суровой нитке, подвязанный грубым узлом.
– Уйди вид мене! Це моё! – громко расплакалась вдруг девочка, хватаясь за крест и пытаясь выбраться из ванны прочь.
– Успокойся… – перепугалась Лунная Красавица. – Успокойся. Я отойду. Купайся… Я около дверки побуду, а ты купайся.
Девочка перестала выкарабкиваться и, поревев немного, в самом деле успокоилась. Но садиться всё ещё не решалась, прикрывая крест одной рукой, другою же потихоньку трогала оседающую пену.
Лунная Красавица не шевелилась у порога ванной.
– …Чего вона на мене дывыться? – посопев, тихо спросила девочка. – Нехай ця титко на мене не смотрит… – повторяла она, жалуясь кому-то, кого Лунная Красавица не видела.
1992
Кто-то отодвигал полог малой палатки, входил, пригнувшись, и молчал подолгу. Мария знала, что это Павел. Лицо её некрасиво напрягалось. Она не поднимала век, резко-белых на багровом от жара лице. И скорчившееся под байковым одеялом тело её хранило всё ту же неловкую скованную позу.
Павел мог бы сказать, что Марию надо к врачу, в посёлок. Но в словах этих не было толка сейчас, а ни о чём другом он не думал. Потоптавшись, Павел уходил из малой палатки в большую – людную; в тусклый неразборчивый говор и полумрак. Однако медлил перед входом под дождём.
Небо дымилось, набрякшее влагой. Сизое и тяжёлое, оно ползло над раскисшей степью, такой бескрайней, что казалось: вся земля – одна только степь, и не бывает на свете ничего другого. Всё другое – снилось, чудилось и не существовало никогда и нигде. И иного времени, кроме этого бесконечного холодного дня, не было тоже и не будет. А степь дымилась так же, как небо, – тем же сизым низким туманом, и уже давно не могла впитывать бурные водяные токи: дождь лил четвёртые сутки. Уставшая захлёбываться, плоская степная безбрежность покорилась неизбежному и теперь превращалась в топь, пахнущую холодом и мокрой продрогшей полынью.
Ничей взгляд не сумел бы приметить, чем отличается небо от земли. Лишь верхние непроницаемые дождевые дымы стлались и ползли в одну сторону, земные же – в другую, противоположную небесным. Но и те, и другие почти сливались между собой в дождевом кипении меж небом и землёй. И только две брезентовые палатки, почерневшие от дождя, – огромная, двадцатиместная, и малая, – чудом держались на бурых кольях, вбитых в текучий земной туман, и оставались странно недвижными меж двух движущихся сфер.
Резкий скипидарный запах обдавал на самом входе в большую палатку. По нескольку раз на день старик Учёный в своём углу озабоченно растирал мутной жидкостью нывшие в ненастье длинные жёлтые ступни. Потом он обматывал их байковыми портянками – бережно и ловко, как пеленают младенцев. Потрогав непросохшие кирзовые сапоги изнутри, Учёный рассеянно произносил что-нибудь важное для общей жизни:
– Человек мёрзнет не оттого, что на нём мало одежды, а оттого что он – мёрзнет.
Потом лицо его озарялось тревожным вдохновеньем.
– Надо прежде всего перестать зябнуть! – торопливо оставлял он в звуковом пространстве над землёю важную свою мысль. – Ибо тогда одежда перестаёт играть функциональную роль. А вера в теплоту одежды есть глупость самоуспокоенья.
Никто в палатке не стремился понять его, потому что ему этого не требовалось: он был человеком, одиноким во всём. Учёный не знал, что студенты прозвали его «Ибо» – единственным словом, которое охотно воспринимали они из его возбуждённых речей и которому улыбались, переглядываясь.
Вынужденное безделье томило молодых и ещё не закончивших обученья археологов. Их лица утратили живость. И слабый отпечаток тупости и лени отметил их взгляды, потухшие теперь от непомерно долгого сна.
Но Учёный, руководивший экспедицией, был неспокоен – он возился в своём углу, прошёптывал длинные цифры и тщательно кутал ноги спальным мешком, совсем не замечая ни механических жестов своих, ни шёпота: раскопки уже подтверждали многие его предположенья.
Шестеро девушек из малой палатки скучали здесь же. Закутанные в кофты и куртки, они были подкрашены не в спешке – более старательно, чем всегда, и словно затянувшееся ожидание праздника, а не непогоду переживали теперь. Четверо из них сидели спина к спине и переговаривались между собой, двое полулежали, и одна спросила про Марию:
– Как там она?..
Но спросила не потому, что думала о ней. А потому, что думала про Павла. И он ей не ответил. Только Учёный деловито осведомился у девушки:
– Она?.. Там?.. – и задумался о чём-то, опустив толстые морщинистые веки, похожие на скорлупки грецкого ореха.
– …У неё – доклад в сентябре! – рассердившись, прокричал наконец Учёный непреклонным тонким голосом, исключающим из жизни всё, кроме науки, в том числе и болезнь. – По ранней бронзе!
Он решительно заявил это не для кого-то, а для словесного обозначенья цели. Словесное, точное обозначенье цели считал он половиною дела. И все промолчали, потому что их это – не касалось.
…Когда кончался озноб, Мария переставала слышать невнятные голоса и тонущие во влажном кипении пространства глухие гитарные аккорды, долетавшие оттуда. В большой палатке кто-то всё время трогал струны, потерявшие тугую весёлую звонкую силу, но не собирался играть, должно быть, а может, и не умел вовсе.
Голоса и аккорды истаивали. И тогда начинала сильно гудеть самоварная труба – она гудела от алого пламени в глубине своей. Длинный шлейф светлого дыма стлался по земле, взбегал на крыльцо и окутывал босую Марию, улыбающуюся сокровенному теплу жизни, совсем молодому по весне. Слабые лепестки отцветающей яблони подрагивали над самоварной трубой. Чтобы не закашляться, Мария зажимала рот руками, липкими от сосновой смолы, и радостно думала, что всё самое страшное на свете лишь кажется страшным до тех пор, пока не подступит совсем близко. И пока не обретёт свои реальные, нестрашные черты.