Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зависть и ненависть Изабеллы не знали себе лучшей мишени чем Карл. Причин для зависти было довольно и в тот же час их не было вовсе. Не было: Карл не обладал ничем таким, что могла бы она иметь, сложись обстоятельства иначе. Все качества, жесты и прелести Карла не могли бы принадлежать Изабелле, как не могли быть украдены. Они были неотчуждаемы от Карла, поскольку не были украшением, но были частями. Например, Карл был мужчиной и, вдобавок, герцогом. Ничего такого она не могла себе позволить. С появлением Рогира к этому прибавилось ещё одно: портрет. Фламандский любезник пишет Карла, совсем не её. Видит Бог, это несправедливо. С ненавистью было в сто раз вульгарней. Она просто никогда-никогда не врала себе, что любит этого мудака – ни в замке Шиболет, ни на казни Луи, ни сейчас, когда Рогир мечтательно закатывает глаза, обозревая Карла из своего укрепрайона, и шепчет себе под нос, целуя охапку связанных веником кистей: «О, святая Бригитта, я мечтал об этом дне!», разумея под этим день, когда он начнет портрет мужа своей любовницы.
Кстати, о своём портрете Изабелла взывала к Рогиру не раз и не два.
Впервые – в самом начале рогировских гастролей, когда он просительно и сильно стиснул её локоть в церковной толчее. «Обещайте портрет!» – хитрая Изабелла поставила условие и уделанный соблазнитель отступил. Правда, ненадолго.
Затем – на рассвете, когда рыготный винный дух, невыплаканные, густые как масло слезы, обоснованные страхи перед этой жизнью и, в особенности, перед тем, что будет потом, а также пульсирующие среди извилин, словно гнилушки на клумбах у куроногой избы, эфемериды прожекта «Счастье во втором браке» не давали сомкнуть глаз ни ей, ни ему. Снова был отказ.
И ещё раз после – Карл-охотник сопровождал господ-оленей, проще говоря отсутствовал до самого обеда, и у них была масса свободного времени на обсуждение таких вопросов. Тогда они пережидали дождь на чердаке северного крыла в обществе помойных очень мелких мошек и летучих мышей, обустроившихся под застрехой. Стихии не признавали преград, изменница-кровля отложилась первой, и на чердаке царила такая сырость, что Изабелле начинало казаться, будто её волосы стремительно плесневеют. Отовсюду капало. Отвалившийся на кучу сентиментального андерсеновского барахла, для кого-то просвечивающего, для кого-то, наверное, говорящего, Рогир, по привычке печальный после акта сладострастья, облизывался, словно только что проглотил пряное и жирное, импульсивно стряхивал с чуть дряблого брюха капли, как будто это были ядовитые гусеницы, а не всего-навсего вода, озябшая Изабелла дрожала и говорила, просила о своём портрете, наверное, чтобы согреться самой мыслью о нем. Это определенно невозможно, Карл всё поймет, он же не дурак, он сразу догадается, что у нас с тобой что-то было – Рогир заботливо устраивал свой осунувшийся нефритовый знаете ли жезл в рейтузах и одновременно возражал ей с той же серьезностью, с которой на самом первом обеде повествовал ей же («Хоть я и рассказывал всем, но в самом деле это было для одной тебя, моя любовь») о злоключениях во Флоренции. «Карл и так уже всё понял именно потому, что не дурак», – огрызнулась тогда Изабелла, но Рогир подумал, что она так странно шутит, потому что обиделась. Она, конечно, не шутила.
Ещё один достойный упоминания приступ был предпринят, когда Рогир носился с эскизом, где губы Карла походили на крутобокую, в тягости, сливу, аккуратно надрезанную ножом. «Нет, я же тебе уже тысячу раз объяснял», – раздражался Рогир, нудный, словно все педагоги и бухгалтеры мира вместе взятые. Будь на то воля Карла, надеялась Изабелла, Рогир бы сразу согласился. Но пока не было ни воли, ни согласия, ей ничего не оставалось кроме как настойчиво навещать мастерскую (громко сказано!) под личиною благовидности и справляться о том о сем.
«Всё в полном порядке», – обычно отвечал Рогир, карикатурная официальность, шарахаясь внутрь комнаты и наращивая, наращивая расстояние между собой и герцогиней. А злорадный Карл, если бывал поблизости, умиленно измерял взглядом дистанцию в пол-лье, которая беспорочно разворачивалась между Рогиром и Изабеллой, когда они были более чем вдвоем, и он, ей-Богу, сочинял бы эпиграммы или куплеты об уловках неверных жен, если бы умел. Пол-лье греха, в котором Карл всегда имел дерзость не сомневаться. Пол-лье! Да он не держал такой дистанции, даже когда говорил в Остии с римским папой, не то что с замужними герцогинями.
– Это Бало, – отмахнулся Рогир. – Не будем тратить на него время.
За дверью, как обычно, тихо шлепали, возились и шуршали, словно в суконном ряду или на руинах, изнывающих полтергейстом.
– Ах вот оно что! – воспрял недотепа-Карл, вслушиваясь в прерывистое дыхание затаившейся жены. – А я думал, там какая-то женщина Вас дожидается.
Изабелла запаздывала.
Рогир уплетал куренка. Запустил руки до запястий в птичье брюхо и тщился выковырять указательным пальцем сердце, печень или что повезет. Как неживописно, неживописно блестит жирный подбородок. У бородачей такого не бывает. У бородачей блестит борода. Как у Альфонса Калабрийского.
– Послушайте, милейший, – начал коварный, хитрый Карл, себе на уме, – а что, Ваша супруга… она знает, сколь многие розы устилают Ваш путь своими срамными лепестками?
– Супруга? Честно говоря, у меня в обычае каждый раз обзаводиться новой супругой незамедлительно за прибытием в местность, где есть ратуша и не менее двухсот дворов. Кочевая привычка.
– А здесь?
– Хм-м, здесь ещё нет, не успел. – беспечно отфутболил Рогир, отирая замаслившиеся пальцы о передничек на гульфе.
Четвертая перемена блюд.
Камзол Рогира сидит на нем криво, он измят, нечищен, захватан и местами ещё не успел высохнуть. Его отсыревшие бока наушничают Карлу, а тот, как обычно презирая предателя, слушает донос, донос безгрешный, ибо костюмы лишены представлений о подлости. Вот что он узнает.
Капли пробираются сквозь прорехи в крыше и сочатся вниз. Двое тайком на чердаке. Он лениво, номадически ласкает её, пустив руку под платье, которое расстегнуто и стянуто на пояс. Не в пример ей, сам он всегда одет – когда спит, когда любит, когда жара. Он просто стягивает рейтузы на бедра, достает что надо и, знаете ли, продолжает, стоя на коленях. Ещё одна привычка кочевой жизни. Она озябла, она напряжена, ласки, кажется, её раздражают.
Крохотное оконце занавешено тучей. Влажно. Воздух напитан запахами мокрого хлама, старых вещей наподобие поломанных елочных крестовин, которые никому не пригодились в хозяйстве. Среди запахов опытный нюх различит кармин, охру, сурик, жженую умбру и каолин. Озабоченность в движениях губ, которым так идет беззаботность. Когда он отползает, довольный и печальный, словно сытый до треска в животе пес, которому дали третью за ужин мозговую косточку, она затравлено оборачивается к окну. Нет ли там кого, кто спустился с неба на дощатой сиже монтажника-высотника, чтобы следить за ними и докладывать Карлу. Вроде нет.
Она приглаживает платье ладонями, сложив каждую упрямым чугунным утюжком. Платье мокрое и мятое. Он всё-таки порядком её повалял. Карл, не дай Бог, заметит. «Какая ты, оказывается, чистюля», – шутит он и делает обреченные на комический эффект попытки воспрепятствовать ей. С крыши кап-капает.