Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Могута восклицал в гневе:
— Устоит ли смерд, не утратит ли твердости, коль даже волхвы отрекаются?!
И он отдавал повеление вылавливать таких волхвов и предавать смерти. Но и это мало помогало. Кого на Руси испугаешь сожжением на костре?.. Даже смердовы женки недоумевали, видя сердечное колобродье в светлом князе. Не от слабости ли это? Не сказано ли в Ведах: зло не карается злом, но любовью?.. Скоро и сам Могута понял про свою оплошность, смирил гордыню, думая про то, что надо поспешать, в противном случае, его стояние противу Стольного града и Великого князя Владимира уже в ближнее время обернется несчастьем для него. Впрочем, он не видел, как можно достичь одоления, и нередко, особенно в последнее время, ощущал усталость. Ах, если бы только усталость тела, но что хуже — усталость духа. Нет, он не усомнился в своей правоте, но ему было не всегда понятно, отчего другие не чувствуют то же, что и он, и спокойно наблюдают, как рушатся издревле рожденные на Руси, исправно служившие людям свычаи? Отчего иной раз и промолчат, если даже окажутся свидетелями того, как великокняжьи отроки хватают людей, верных старой вере, и, окрутив вервием[16], бросают в глубокие ямы с ледяной водой? Отчего не возьмутся за мечи, когда находники врываются в домы, рыщут там, яко тати, растаскивают пожить? Отчего не у каждого, поднявшегося на Руси болью изойдет сердце при виде того, как сжигаются древние жития? Отчего не подойдут к творящим окаянство и не посекут их мечами, не разбросают богоотступные костры?..
Вчера Могута ходил по узким улочкам городища, мощеным сосновой доской, пребывая в раздумье, отчего засмуглевшее лицо его с резко, как бы даже вызывающе выступающими скулами сделалось еще неподвижнее. От однообразия городских улочек у него закружилась голова. Почему бы? Он любил городище, названное его именем, и раньше даже в самых тесных заулках чувствовал себя уверенно, и дело, которому отдал жизнь, представлялось вполне возможным уклонить в свою пользу, на благо Руси, в утверждение ее назначения на земле, но еще и в тех сферах, где властвуют духи. А теперь утратилось это чувство. Он ни разу не вспомнил о нем. Не сказать, чтобы он пребывал в глубоком упадке душевных сил, как не сказать, что не знавал такого упадка. И в нем порою что-то обрывалось, обламывалось и требовалось приложить немало усилий, чтобы одолеть неладное. Он не однажды слушал сказания о себе и своих походах, но оставался равнодушным к тому, о чем пели гусляры. Да, не сказать, чтобы дух в нем ослаб, однако ж мысль о том, что все, чему он служил, может рухнуть, не отыскав в сердцах подвига к нему, эта мысль все чаще тревожила и усиливала душевное колебание. Но колебание не оттого, что считал себя неправым, а потому, что торжество дела, которому служил, воображалось все более призрачным, утеривалось в немыслимо дальних летах.
Могута поднялся на сбитую из толстых сосновых бревен городищенскую стену, как раз напротив главных ворот, к которым вела неширокая, часто теряющаяся в болотной тряси дорога, прошел в островерхую, из тесаной доски башню, где бодрствовала сторожа, со вниманием наблюдая за дальним лесным опушьем. Там что-то происходило, вдруг, обломав глубокое безветрие, зашевелились низкие, скособоченные деревья, а чуть погодя оттуда выехал на высоком гнедом коне воин в блестящем шеломе и малиновом плаще. Конь под воином был столь велик, что затмевал опустившееся ввечеру к долу, но все еще яркое солнце. И сам воин был под стать коню, могуч и крепок, смотрел перед собой как бы застывшими в холодной досаде глазами, и не скоро еще повернул голову и отыскал тяжелым взглядом сторожевую башню, а потом вскинул руку, точно бы призывая кого-то… Один из сторожи с длинной всклокоченной бородой, с маленьким узким лицом сказал:
— Кличет кого-то?..
— Кличет. Меня… — вздохнул Могута и медленно, прислушиваясь к себе и не находя в душе ничего, кроме удивления, спустился со сторожевой башни, твердо ставя ногу на легкие дощатые приступки, прогибающиеся под ним. Он вышел через ворота и снова увидел могучего всадника, тот показался еще больше, расталкиваемый надвигающимися сумерками. Могута ждал, а всадник все не приближался. Тогда он пошел встречь ему. Но, странно, расстояние между ними не сокращалось. В конце концов, отчаявшись, Могута хотел повернуть обратно, когда услышал глухой и сильный, подобный удару грома, голос:
— Слушай меня, сын Мала…
— Ты кто?
— Ты знаешь, кто я?..
— Да, кажется, знаю, — помедлив, сказал Могута. — Ты Святогор.
— Я не пускаю тебя к себе, время твое еще не вышло.
— Время чему?..
— Но скоро все кончится, старорусский князь, и вольный дух твой обломается об чужую силу. Ты пройдешь чрез муки и не обретешь покоя и в другой жизни.
— Меня это не страшит.
— Тяжко мне, княже. Время мое миновало. На Руси другие богатыри, и на груди у них не знак солнца, но крест. Они рвут на куски мое большое тело. Ты последний, кто идет за мной. Но тщетны твои усилия оберечь мой покой.
Разверзлась земля и приняла Святогора, стало темно, в двух шагах ничего не видать. Могута с трудом отыскал сторожевые ворота и вошел в городище. На улицах горели факелы, он смотрел на их мутно-серое, тяжелое свечение и думал о встрече за городищенскими стенами, и не мог понять, на самом ли деле они со сторожей видели Святогора или помнилось, что видели. Старорусский богатырь как-то сразу отодвинулся в дальние закоулки памяти, словно бы стремясь затеряться, рассеяться. И это ему удалось. Когда на следующий день Могута встретил недавних еще смердов, а теперь воителей за стародержавную русскую крепь, и спросил у них, проведших ночь в стороже, о Святогоре, они с недоумением посмотрели на него, он вздохнул и пошел дальше, уже думая о походе, который