Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коль скоро упустим Могуту, станет он ловить нас через лето.
А вольный князь меж тем стремительно двинулся к Киеву. Благо, путь был открыт. Не ожидали воеводы Владимира, что он осмелится на это, и не предприняли ничего, чтобы заступить дорогу вражьему войску. Два дня и две ночи стоял Могута под стенами великого русского города, надеясь, что среди киевлян отыщутся смелые люди, верные старым Богам, и распахнут ворота. Но в последний момент среди сторонников Могуты открылась измена, и они были схвачены и казнены, а головы их брошены через стену.
Приспела слякоть и развезло дороги, потому и припоздали киевские рати. Но скоро они появились и обступили крепкое духом, хотя и малое числом, войско Могуты. И началась битва, смерть дарующая и горькую обиду, время спустя растекшуюся по русским землям. Смерд пошел на Господина своего. Сыны Даждь-божьи сразились с сынами Христовыми. И в который уже раз пролилась кровь. Русская.
17.
Могута отступил, потеряв едва ли не все свое войско. Но и киевские рати, ополовиненные битвой, нуждались в отдыхе и не могли преследовать светлого князя, побежавшего в Вольное Поле с переяславскими конниками.
Владимир ходил по бранному полю, куда уже поспешали, стеная, женки, вглядывался в лица убитых, и сердце полонилось нестерпимой болью. От нее некуда деться, она ломала в душе, горькая, как полынь-трава, и ему было трудно дышать. Царьградский лекарь, прошлым летом присланный к нему Кесарем, не скрывал беспокойства и то и дело спрашивал:
— Что, княже, худо? Может, пойдем во дворец?..
— Нешто?!.. — как бы в недоумении говорил Владимир, весь во власти сердечной боли.
Дивно: среди побитых не только воины, а и смерды и их женки… «Почему они-то пристегнулись к Могуте?.. — с горечью спрашивал у себя Владимир. — Что, я не помогал им? Не давал вчерашним рабам волю? Не ратовал за любовь к ближнему?..»
Великое смущение пало на него, он закрыл глаза и тут же увидел оставшееся в недавних летах. Только что подняли златоглавый храм, построенный от изобилия русских племен, сияющий краской-водяницей. Но в первую же ночь зарокотал гром, словно бы Перун, разгневавшись, напомнил о себе, отвергнутом. Так говорили на улицах и в торговых рядах, в дальних градских концах, где проживал малый ремесленный люд. А к утру загорелся храм, огонь запятнал жгучей чернью белые стены, начисто пожег ближние пристрои, едва не перекинулся на соседние домы. Но — отступил. Всю седмицу после этого мечники искали поджигателей. Не нашли. И, не удержав гнева, в Старом Посаде пожгли домы ревнителей веры дедичей. В те дни сгорел Дом князя Олега, а он стоял на тесаных столбах из черного камня и был крыт медным накатом. Порушили и святище близ него, извлекли оттуда белокаменный жертвенник и серебряные кумиры, изрубили на куски. Владимир хотел наказать учинивших порушье, вопрошая: «Отчего такая лютость?» — но его удержал Анастас льстивыми и гибкими речами:
— Праведен гнев христиан. Не по Божьей ли воле и вершение сие?..
Владимир открыл глаза и увидел девицу с разметавшимися русыми волосами, с легкой короткой кольчужкой на груди, она лежала, раскидав руки и остекленело глядя перед собой странно ясными, как бы даже не утратившими живости глазами, и боль, что так придавливала, сделалась нестерпимой, и он сказал резким, саднящим голосом:
— Коня мне!..
Ему тут же подвели коня и помогли сесть в золоченое седло. Владимир взял слабыми, вялыми руками поводья, наброшенные на луку, и конь, уже заматеревший в летах, чуть дрогнув золотистой кожей и, словно бы понимая состояние хозяина и не желая причинить ему неудобства, не резво стронулся с места и пошел широким шагом, осторожно ступая на землю, только бы не потревожить поверженных.
Старый боевой конь, и правда, понимал состояние Владимира, привыкши к нему за многие походы. Он начинал их молодым, нетерпеливым и уросливым, зато легким и изящным, приятственным стороннему глазу. Но к этому времени конь, как и его хозяин, приметно устал и в нем тоже накопилась горькая кручина, мало в чем отличная от человеческой. Вот почему, не желая ни в чем обеспокоить хозяина, он не поспешал и еще не скоро миновал поле брани и остановился перед городскими воротами, где его встретила многочисленная сторожа.
Выкрикивая здравицы в честь Великого князя, хлопоча, дабы путь его по улицам Киева был удобен и легок, часто заезжая наперед на покрывшихся белой пеной конях, прогоняя зазевавшихся, а коль скоро собиралась толпа, тоже невесть почему торжествующая, то оттесняя и ее, высокородные мужи сопроводили Великого князя ко дворцу. И тут промеж челяди чувствовалось удовлетворение, точно бы и впрямь одержана Победа, увенчавшая славой киевские стяги. И оттого, что это не так, Владимиру стало еще горше, и он сказал тихо, как бы про себя:
— Не для побед на поле брани, как отец мой Святослав, но для утверждения веры Христовой призван я на Русь.
Он вздохнул и прошел в гридницу. Следом потянулись бояре и священнослужители. А потом, сидя пониже Спасителя, лик которого проступал на стене и был грустен и как бы все понимающ, Владимир со вниманием оглядел бояр и сказал:
— Повелел я дружине и прочему служилому люду завтра же идти к Могутову городищу. Сие принялось мною с болью.
Он помолчал, откинувшись в золоченом кресле с высокими, сияющими в полусумраке подлокотниками и все с тем же напряжением во взгляде наблюдая за боярами, точно бы ожидая от них чего-то, может, одобрения своему повелению. А когда так и вышло, и отовсюду послышались подтверждающие его правоту речения, в исхудавшем лице Владимира отметилось, к удивлению ближних ко Двору мужей, нечто сходное с неудовольствием. И это было странно, а кому-то, полагавшему себя вправе заступить место Добрыни, обидно. Обидно еще и потому, что Владимир не торопился никого возвысить, точно бы намереваясь место Большого воеводы удерживать и впредь незанятым, и не предпринимал ничего, чтобы приблизить к себе кого-то. И бояре, пользуясь удобностью момента: киевские рати разбили войско Могуты, и тот уже вряд ли снова укрепится в духе, и у Великого князя от удачного сражения должно быть хорошее настроение, — хотели бы поговорить с ним, но, видя в лице у него не свычную с его душевным складом жесткость и откровенную даже и для слабо знавших Владимира неудовлетворенность, причину которой они не могли постигнуть, долго не осмеливались сказать что-либо.