Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Могута попытался отметить что-то особенное в минувших летах. И оказалось, что эти его лета похожи друг на друга, как близнецы, только и держалось перед глазами: хождение по разным землям, иной раз тайное, в сопровождении малого числа воинов, а иной раз с большой ратной силой. Что же, больше ничего не было?.. Досада шевельнулась в нем. Да, конечно, он все подчинил одной цели, облекши ее в жесткую реальность, как если бы она являлась его отчиной, находящейся от него за тысячу поприщ, которые еще надо пройти. Но ведь помимо этого, он не чуждался обыкновенной жизни, привычно катящейся, подобно снежному кому, пущенному с горы юными молодцами, наматывающему на незримую ось худое и доброе. А он-таки старался поменять и тут, подталкиваемый любезной сердцу Ладой. Если бы не она, померкло бы в очах его, и солнце бы уже не радовало. Но, скорее, даже не так. Скорее, многое из того, что вызывало радость, пускай и малую во времени и слабую, он просто не увидел бы, отдав себя во власть сурового предназначения своего. Он не разглядел бы, как удивительны в лютую стужу утренние зори в ближнем от городища лесу, как робко и словно бы с опаской продираются сквозь ветви деревьев солнечные лучи с тем, чтобы пасть на землю серебряными нитями. Он, кабы не Лада, не отыскал среди тысяч звезд, особенно ярких накануне Купалы, ту, единственную, низко зависшую над пригорьем, глядящую на полночь, которую Лада называла Звездою надежды.
Ах, Лада, что есть в ней такого, чего Могута не нашел в других?!.. Она ни о чем не просила мужа, не вопрошала, прав ли он?.. Отчего же тогда он сам нередко задавался вопросом: «А что сказала бы Лада?..» Могута не отделял себя от нее и, когда мысленно обращался к Ладе, то сам и отвечал в глубокой убежденности, что она согласилась бы с ним.
В глухие снежные зимы, когда Могута вынужденно отстранялся от воинского ремесла, они подолгу пребывали в теремах, почти не выходя на подворье, и говорили о разном, чаще о давнем, заметенном ветрами времени. Ох, уж это время, сталкивающее со своего пути и самого стойкого, раздвигающее в сущем, так что даже оно вдруг утрачивало изначальность, тускнело и съеживалось в недобром предчувствии! Но противу них, противу того, что соединяло любящие сердца, и время было бессильно. Дни и ночи, проведенные ими в воспоминаниях, обновляли живущее в них, подвигали к свету, уже вроде бы померкшему, он вдруг возгорался с новой силой, и тогда грядущее не казалось так темно.
— Ты помнишь, когда я в первый раз подошел к тебе?
— Да, помню. На моей отчине, в Ночь любви, — отвечала Лада с легким смущением.
— И ты сказала, что не хочешь расставаться со мной.
— Да, я так сказала.
А дни текли, как вода с рушника, замыленного множеством рук, непоспешающе и ничего не приоткрывая, и слабой угрозы, светлые и теплые, все же наполненные легко угадываемым ожиданием. И вот наступил день, за седмицу до Пробудей, когда спокойно и несуетно подготовленное воеводами войско вышло за городские стены. На них стояли жены и дети тех, кто откликнулся на зов вольного князя. Они смотрели вослед уходящим и не было в лицах ни торжества, ни радости, предвещающей победу сынам Даждь-божьим, но тревога за судьбу их. И это примстилось даже слепым Будимиром, и он сказал, чуть коснувшись руки Любавы:
— И пошел брат на брата, и земля покраснела, и небо отдалилось от незрячих, застывши в мертвых очах их.
Недолгое время Будимир находился в Могутовом городище, принимаемый в каждом дворе, а коль скоро останавливался посреди улицы, то был зазываем на ночлег. И он никому не отказывал и шел, а потом, когда в обращении к нему, почтительном и ласковом, остывал прежний интерес, брал в руки гусли и пел, но пел, не как в старые леты, не о славных походах русских дружин, не о дивном бояновом времени, когда замирились племена и отступила сердечная боль, затерявшись во цвете легко и вольно распускающихся дней, когда всевеликий покой сошел на русскую землю, внося в сердце ясность светлого Ирия, но о чем-то смутном, подталкивающем к тихой и долгой, потому и долгой, что тихой, грусти. У многих возникало ощущение, что Будимир и сам не знал, о чем пел, в какую даль уносили звуки песен его. Хотелось спросить об этом, и, должно быть, так и случилось бы, если бы рядом со сказителем оказались не русские люди. Русские люди, привыкши почитать слово, рожденное душой и памятью сказителя, не смели потревожить его чуждым их сердечной сути вопрошанием. А равно и то, что сам Будимир едва ли знал, откуда его песня, из какой дали опустилась к нему по-птичьи легко и вольно? А может, уже давно обреталась в нем и только ждала своего срока. И вот срок настал, и песня выплеснулась из груди.
Ныне он жил в странном полузабытьи, вроде бы еще принадлежал себе, а вроде бы уже и нет. Он замечал, несмотря на слепоту, и малость, промелькивающую перед ним, точно бы обрел другое зрение, и вместе с тем был так далек от происходящего возле него, что уже не сразу сказал бы, что случилось вчера и отчего, отчего посреди протяжного и тоскующего пения ему слышался плач сначала в одном месте, потом в другом, пока не превращался в глубокое и сильное стенание, все ж не помешавшее сказанию, а