Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все еще трезв и полон сожалений, – писал он Перкинсу. – Я бы отдал что угодно, чтобы написать третью часть “Ночь нежна”, не используя стимуляторов. Если бы я удержался в той ледяной трезвости, думаю, разница была бы огромной».
Старая дружба между Фицджеральдом и Эдмундом Уилсоном также пошла под откос. Теперь они двигались в противоположных направлениях. Первая причина их неприязни, которая приходила в голову, – сложившаяся репутация обоих: у одного – ученого, у другого – прожигателя жизни.
«Ссору начал Кролик [прозвище Уилсона], а не Скотт, – написал Перкинс Хемингуэю несколько лет спустя. – И Кролик вел себя, я бы сказал, по-детски».
Перкинс считал Уилсона «замечательным парнем, от природы цельным человеком», который к тому же проделал потрясающую работу в недавно изданной в Scribners книге «Дрожь Америки: год кризиса (1932)». Но в течение нескольких последующих лет его неприязнь по отношению к Фицджеральду распространилась и на Перкинса. Несколько раз он приходил к Максу за деньгами в счет заработка от будущих книг. Однажды попросил умеренную сумму в семьдесят пять долларов. В другой раз попросил издательство помочь ему получить ссуду в банке.
«Мне вы помочь не можете ни в какой ситуации, в то время как швыряете деньги Скотту Фицджеральду, как пьяный матрос, а тот тратит их, как пьяный матрос, – написал Уилсон Перкинсу много лет спустя. – Естественно, вы предполагаете, что он может написать для вас роман, который заработает куда больше, чем мои книги. Но даже в таком случае слишком уж велико противоречие!»
Но сам Уилсон не считал это проявлением злобы.
«Вы единственный человек, с которым я когда-либо виделся в издательстве, и я всегда очень хорошо относился к вам», – писал Уилсон Перкинсу. Он приписывал свое последнее послание к «общей апатии и агонии, в которой, кажется, утонуло Scribners. С тех пор как умер старик Скрайбнер, вы, народ, не показываете никаких признаков жизни, не считая редких припадков, связанных с отдельными авторами, как правило ненадежными, такими как Скотт или Том Вулф, на которых вы тратите деньги и внимание, как одержимый французский король на новую фаворитку». Годы спустя он признался: «Я… никогда не был одним из его фаворитов», что и объясняло, почему он ушел из Scribners в другое издательство в середине тридцатых. В это же время у него начался глубокий интеллектуальный роман с марксизмом, который сделал для него более очевидной социальную и историческую мелочность Фицджеральда. После этого прошло еще несколько лет, прежде чем Фицджеральд и человек, которого он называл своей «интеллектуальной совестью», смогли сесть и вновь поговорить, как друзья.
Несколько раз Скотт видел Элизабет Леммон на небольших вечеринках в Балтиморе. (Макс ему в этом завидовал. Он не видел Элизабет много месяцев. «Я знаю, что моя судьба – видеть вас так редко, – писал он ей. – И я могу вынести даже годы разлуки, если буду знать, что это того стоит».) Макс чувствовал, что во время этих коротких встреч Элизабет сделала для Фицджеральда много хорошего.
«Скотту еще нет сорока, и если бы он покончил с алкоголем, мог бы сделать вещи куда более великие, чем сам может представить. Я знаю, что прямо вы на него не влияли, но, пусть даже и бессознательно, вы стали для него открытием», – писал он ей.
Перкинс верил, что если Скотт и мог навсегда бросить пить, то по большей части из-за Элизабет Леммон.
Будучи трезвым дольше, чем когда-либо прежде в течение многих лет, Скотт внезапно понял, как «скучно» его существование, хотя именно эти годы должны были бы стать наиболее продуктивными.
«Мне просто необходимо придумать что-нибудь на это лето, чтобы снова вернуться к жизни, – написал он Перкинсу. – Но что это будет, я пока не представляю». В отсутствие лучшего варианта Макс призвал Скотта продолжить работу над романом, который тот уже начал и события которого разворачивались в средневековой Европе, далеко от Уэст-Эгга. Фицджеральд ответил, что новая книга в девяносто тысяч слов будет называться «Филипп, граф Тьмы». Героем был крепкий франк в доспехах.
«Такую историю должен был написать Эрнест», – отметил Фицджеральд в блокноте. Затем он обозначил части, которые мог бы раздельно продать в несколько журналов. Он пообещал, что к Перкинсу они попадут в конце весны 1936 года.
«Хотел бы я хранить все эти горы записей в безопасности, как Вулф или Хемингуэй, но я боюсь, что этого гуська уже как следует ощипали», – написал он редактору. В мае 1935 года Фицджеральд навестил Перкинса в НьюЙорке. Яркий период улучшения в состоянии Зельды оказался всего лишь вспышкой, и настроение Скотта в вечер встречи с Максом хорошо отражало это. Писатель был очень задирист и то и дело ставил Макса в неудобное положение, рассуждая о книгах, напечатанных в Scribners. Он выразил свое величайшее недовольство Томасом Вулфом. Недавно Скотт прочитал рассказ Вулфа «Дом его отца», вышедший в последнем выпуске «Modern Monthly», который издавал В. Ф. Кэлвертон. Он нес на себе отпечаток всех достоинств и недостатков Вулфа, делая его в глазах Фицджеральда человеком, с которым неплохо было бы обсудить вопросы творчества.
«Я не знаю, как ему удается творить такой беспорядок, смешивая бессмысленную фразу “Пальмово-сладкие птицы вспорхнули на крыльях шутливого щебета” с отличным выражением “Сладкая, гладкая ясность, дрожащая на кончике языка”. Такой человек, как он, обладающий такой силой и вкусом, просто не имеет права набивать людей всей этой “икрой”».
Непривычная угрюмость Фицджеральда во время той встречи с Перкинсом была спровоцирована в основном его собственными проблемами со здоровьем. Всего за несколько дней до этого болезнь, которую он часто проклинал, привела к появлению пятна на его легких. Было известно, что воздух в деревне Вулфа способствовал лечению туберкулеза, поэтому Скотт снял номер в отеле Grove Park Inn в Эшвилле. Переезд в Северную Каролину был попыткой смягчить «смертельный приговор», который выдал ему доктор и который мог осуществиться, стоит только Скотту вернуться к прежнему образу жизни. И в ближайшие несколько месяцев обратный адрес Фицджеральда выглядел как «могила Ганта, Эшвилл».
«Я был ужасно встревожен и, вероятно, ревновал, поэтому прошу вас забыть то, что я наговорил вам той ночью, – писал он Перкинсу по возвращении в Балтимор. – Вы же знаете, я всегда считал, что в Америке места больше, чем для одного хорошего писателя. Признайте, что это было не в моем духе».
Перкинс думал, что все, что Фицджеральд наговорил о Вулфе, было правдой как она есть, но никто, даже сам Перкинс, не мог что-либо с этим поделать.
«Если бы только кто-то полностью развязал ему руки, вместо того чтобы делать предметом насмешек за злоупотребление проклятым гарвардским диалектом, пресмыкание перед Генри Джеймсом и так далее, – объяснил Перкинс Фицджеральду, – то редактировать пришлось бы сами предложения, а это уже дело опасное». Макс думал, что критика и возраст могут произвести нужное действие и тогда стиль Вулфа созреет самостоятельно. Но в настоящий момент, сказал Перкинс, «он вовсе не думает, что он лучше других. Он просто не думает о других людях. Совсем. Когда он читает им, немного увлекается их обществом (но они все равно не кажутся ему важными), а вот его работа кажется ему грандиозной».