Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но скоро Леонтьев опять заскучал: «Скука! Скука!» — восклицал он в очередном письме. Когда читаешь его переписку, складывается впечатление, что он нигде не находил себе места — ни в Кудинове, ни в Калуге, ни в Москве, ни в Петербурге. Он начинал томиться, последние деньги тратил на переезды и гостиницы… Как будто застрял на развилке судьбы: блестящая жизнь дипломата на экзотичном Востоке осталась в прошлом, куда хотелось вернуться, но и не получалось, и страшно было, боялся душу погубить; а новая жизнь — иноческая — тоже пугала своей безвозвратностью. Бог словно подталкивал Леонтьева к монашеству, потому что радости мирской жизни большей частью были ему недоступны, а жизнь без этих радостей быстро ему надоедала; но он еще не был готов к постригу.
На Святки к Леонтьеву приехали племянницы — Катя Самбикина и Маша. Обе были в отпуске. Маша учительствовала, Катя заведовала частным детским приютом бывшего министра П. П. Мельникова под Петербургом, в Любани. Константин Николаевич был рад видеть обеих — с ними, близкими людьми, он мог говорить обо всем. Катя, узнав, что дядя подумывает о поездке в Северную столицу, пригласила навестить ее там. (Она и неприкаянную Людмилу Раевскую к себе позвала.) Почти каждый день приезжал к ним в гостиницу и Николай Яковлевич Соловьев (благодаря Леонтьеву, познакомившему его с Островским, на сцене тогда появилась пьеса «Женитьба Белугина», написанная Соловьевым в соавторстве с известным драматургом[581]).
Время отпусков промелькнуло быстро. Сразу же после отъезда племянниц Леонтьева ждало еще одно разочарование: Катков отправил другого человека корреспондентом «Русского вестника» на Дунай. Константин Николаевич жаловался: «Маша, Катков не хочет решительно отправлять меня в Турцию… Сердце мое так болит, так болит!.. Я тебе выразить не могу. — А чем я буду жить? — И думать не хочется!..»[582] К тому же Катков, несмотря на договоренность забирать из леонтьевских гонораров не более 25 процентов в счет уплаты долга, «конфисковал 950 руб за „Камень Сизифа“»[583] и оставил его без ожидаемого заработка. Константин Николаевич даже размышлял, не вернуться ли в Угреть. А если неудачи не случайны? Может, Бог направляет его таким образом в монастырь? Две попытки монашества — на Афоне и в Угреше — закончились ничем («срамом!» — напишет Леонтьев в «Исповеди»), и его неудачи в мирской жизни могли быть расплатой за неисполненный обет. Но с долгами как быть? Отец Климент не раз повторял, что сначала долги надо заплатить, чтобы рассчитаться с миром в прямом и переносном смысле, а потом уж об иноческой жизни думать…
Расстроенный, Леонтьев отправился в январе в Петербург, надеясь все-таки выхлопотать себе дипломатическое место. Если его возьмут на службу, как будет хорошо! И самому жить станет на что, и Машу от учительства спасет. Племянницу в письмах ободрял: «…если только будет малейшая возможность, я не только в Царьград, но и на комиссию в Эпир и Фессалию возьму тебя с собой (конечно, если О. Амвросий благословит)»[584]. Он заготовил два рекомендательных письма для Горчакова и рассчитывал на успех.
В Петербурге Леонтьев неожиданно встретил Губастова. Поселились они вместе — в меблированных комнатах на Большой Морской. Днем Константин Николаевич хлопотал в Министерстве иностранных дел в надежде получить место второго драгомана в Константинополе для контактов с патриархией (о консульстве речи давно не шло!), а вечера проводил с другом. Как правило, они с Губастовым ездили на Миллионную улицу в гости к семейству Карцовых, с которым оба очень сблизились.
Екатерина Сергеевна Карцова жила с детьми — дочерью Ольгой и сыновьями Юрием и Андреем. Младший, Андрюша, «милый и лукавый», был еще слишком юн, чтобы участвовать в долгих беседах («всенощных бдениях»); 23-летнего Юрия Леонтьев находил одним из умнейших людей с большим будущим (и был прав!); а старшая, Ольга, восхитительная, прелестная, покорила сердца обоих друзей. Юрий пошел по стопам дяди, Андрея Николаевича Карцова — его и Леонтьев, и Губастов хорошо знали по Турции, — он только что поступил на дипломатическую службу [585]. Леонтьев прозвал Юрия и Ольгу «тигрятами» — за грацию, красоту, смелость в суждениях. Прозвище много говорит о его отношении к молодым знакомым, ведь хищные звери ему нравились много больше травоядных.
Февральские письма Леонтьева из Петербурга племяннице полны описаний встреч и разговоров с Ольгой Карцовой. Только месяц назад он писал Маше, что «больше всего… рад, что борьба сердечная во мне утихла», — и опять его корреспонденция дышала новым чувством.
«Дело пошло очень скоро, но мы оба спешим каждый по-своему, ставим себе тесные рамки и не хотим выходить из них, — описывал он племяннице происходящее. — Она удивительно мила, и хитра и смела донельзя. Ее развивать — куда! — Едва ли уже не она меня развивает. — Во всяком случае, она заставляет меня упражняться в такой тончайшей дипломатии, что мне и передать тебе трудно, как это делается. — Напр., иногда, накануне (я почти каждый день там бываю) что-нибудь было не по мне, сомнение, досада и т. п. А мы не одни и очень долго не одни, то мать, то брат, то гости, как быть? — Время дорого. — И вот я — то с матерью начинаю такой общий разговор, которого ½ ведется для дочери… и мы понимаем друг друга. — То с братом читаем Пушкина, Ламартина и Мюссе. —
Она улыбается… Что ни день, то у нас новый оттенок…» [586]
Несколько страниц деталей, подробностей, разговоров лучше любых свидетельств говорят о том, что Леонтьев был влюблен. Сам предмет своей влюбленности он описывал так:
«Ольга Сергеевна — это восхитительная скала из яшмы дикой с белыми и розовыми жилками, поросшая жасмином и розами, на которых петь только персидским соловьям» [587]. Описание дано было с юмором, но реальное впечатление, произведенное на него Ольгой, оно, конечно, отражало, ведь Константин Николаевич, по его же словам, был «бескорыстно побежден».