Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Леонтьева осень 1878 года стала тем временем, когда он полностью отдался под духовное водительство старца Амвросия. Константин Николаевич вспоминал, как сидел в зальце отца Амвросия в ожидании, чтобы старец его позвал, и молился Спасителю: «Господи! Наставь же старца так, чтобы он был опорой и утешением! Ты знаешь мою борьбу! (Она была так ужасна, ибо тогда я еще мог влюбляться, а в меня еще больше!)». Бог внял леонтьевским молитвам: старец Амвросий стал главным человеком в дальнейшей судьбе Константина Николаевича. Без его совета и одобрения Леонтьев ничего важного старался не предпринимать. Об этом состоянии Константина Николаевича замечательно сказал Дурылин, когда назвал его «прекрасным Алкивиадом, смирившимся до инока Климента». Действительно, в эти годы Леонтьев был уже ближе к иноку, чем к Алкивиаду.
В декабре Константин Николаевич начал писать исповедь для отца Амвросия. Взяв тетрадь, он вывел на первой странице: «Моя исповедь. Батюшке Отцу Амвросию — от К. Леонтьева. Декабрь; 1878. Козельск». Несколько дней он писал, рассказывая старцу о своей жизни после произошедшего с ним чуда в Солуни, — из-под его пера выходили горькие строки… Текст трех рукописных тетрадок впервые был опубликован только сто с лишним лет спустя после смерти Константина Николаевича.
«Исповедь» — удивительный документ. Ее признания напоминают крик о помощи: «Я до того теперь подавлен обстоятельствами, что у меня нет никакого почти желания. — Читать я пробовал и светское и духовное. — Не могу. — Светское возбуждает во мне гнев и зависть; духовное не трогает меня ничуть. — О Боге я помню, взываю к Нему почти беспрестанно; но стать на правильную молитву мне наказанье. — Я ее почти бросил. — В Церкви я долго стоять не могу: — все меня раздражает» [605]. Леонтьева терзала мысль, что с тех пор, как он обратился, все его дела пришли в упадок: «…во всем какая-то унылая, гнусная, унизительная середка. — Слабый монах, без рясы; — помещик без дохода и ценза; политик, понимающий много, но без власти и влияния; — семьянин без семьи настоящей; писатель без славы и веса; старик прежде времени; — работник без здоровья; светский человек без общества… Что такое я стал и на что и кому я нужен?.. А жить хочу… Принуждать мне себя в чем бы то ни было трудно; а принуждать надо себя беспрестанно. — Была отрада — любовь моя к Л. [606] … И ту вера принудила оставить. — Скука и пустота непомерная! — Постоянная» [607].
Ничего не удалось в миру — нет признания таланта, нет детей в доме, нет подвигов, о которых мечталось в молодости… Гордый Леонтьев признавался в исповеди, что боится остаться без крова и средств, умереть нищим и никому не нужным, ведь он даже не знал, будет ли завтра сыт! Но и уйти в монастырь не мог: долги мешали, а главное — не хватало решимости. «Да и как иметь решимость, когда в течение пяти-шести лет, все, все разом не удается. — Семейные и сердечные дела, литературные предприятия, поправка и выкуп имения, издание сочинений, расхваленных в газетах[608], и то не раскупается… Решимости у меня так мало, что мне жутко даже теперь в скит переехать, хотя жизнь моя в Козельске до того суха и пуста, что почти минуты нет, чтобы мне хоть что-нибудь нравилось. Где же взять решимости, когда она убита и Богом и людьми!..»[609]
Былое казалось Леонтьеву «веселыми днями тщеславного ничтожества», но какой контраст составляло его нынешнее существование, когда жизнь стала лишь «скотской привычкой», тому языческому и счастливому упоению, которое он испытывал на Востоке! В глазах Константина Николаевича рок отбирал у него поочередно всё, что скрашивало его бытие:
«Любил чисто отца Климента. — Нет его. Любил греховно, но сладко Людмилу; нет ее. — Любил и жалел жену. — Ушла, и деньгами мало могу помочь ей. — Люблю хорошее общество высшего круга и сам любим в этом кругу. — Нет его.
Люблю свое родное Кудиново хоть полгода в году. — Но — долго жить в нем нельзя, а скоро, если Господь чем особым не поможет, его и совсем продадут с аукциона. — Люблю Царь-град — не могу попасть в него. — Люблю Церковь (земную, русскую Церковь); — не знаю, чем служить ей: не найду, и она сама во мне не нуждается, не ищет меня, не зовет…
Люблю литературу. — Она теперь вся почти у нас в руках нигилистов. — Охранитель у нас один Катков: — и тот с грехом пополам. — Глядишь, и он умрет. — Он стар. — Литература в упадке у нас. — Даже мелочи; — люблю изящное, хотя бы и простое убранство дома, опрятность и порядок. — В Кудинове летом я это имею. — Там по нашему, — но зимой там нельзя жить. — Здесь в доме все старо, грязно, безвкусно; стыдно даже.
Люблю вот даже эту девочку Варвару, которая у нас (по совести отеческим чувством); и она предана, честна, добра… Но стыдлива и безгласна до глупости. — Пошутить как с дочерью невозможно… Молчит. — Робка.
Я с утра, как встану — только и думаю обо всем этом… и до ночи. — Если бы еще не было обязательных забот „о хлебе насущном“ для себя и для близких, то я был бы покойнее в сердце и мог бы иметь побольше времени и духовным чтением заняться…»[610]
К этому горестному перечню жизненных неудач было сделано примечание, обжигающее своей безысходностью: Леонтьев рассказывал, как занял в Турции, будучи консулом, 1050 рублей у одного человека, умершего недавно в бедности. Еще будучи на Востоке, Леонтьев вернул ему около половины, но оставшиеся 550 рублей вернуть не смог и спустя несколько лет. То, что кредитор умер в бедности, мучило должника. Теперь уже наследники просили вернуть долг — но денег у Леонтьева так и не появилось!
Надо сказать, что «восточные» долги заставляли Константина Николаевича страдать до конца жизни: забыть о них ему не позволяла совесть, а выплатить — не хватало средств. Так годами и тянулась эта финансовая агония… Вот и тут, в Козельске, деньги кончились, за дом платить стало нечем. Леонтьев надеялся на гонорар от Каткова за «Камень Сизифа», а отец Амвросий посоветовал Леонтьеву перебраться в скит. Константин Николаевич не хотел этого — воспоминания об ужасной монастырской пище пугали его, но вскоре деваться было некуда: Катков гонорар не прислал — удержал все деньги в счет оплаты неудавшейся поездки в Турцию. В декабре Леонтьев писал Н. Я. Соловьеву: «Когда я нуждался в Угреше, — то я по крайней мере знал, что Маша и жена моя без особой нужды живут в Кудинове; тогда еще крестьяне не были на выкупе и платили 500 руб оброка… — А теперь кроме процентов в Банке нет ничего! Ни жену, ни Машу мне содержать нечем. — Чтобы расплатиться в Козельске… и обеспечить себя, Машу и слуг хоть на один месяц, я должен был до 1-го апреля вперед занять всю пенсию…»[611]