Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и то, что не порвать их, – точно знаю.
Я точно знаю —
не сорваться с них
Смерть неподвластна поэту – это Божественная прерогатива, – но он может положить конец своему творчеству, замолчав в самый подходящий момент, подчинившись «закону строфы и строки». Многое в загадке Слуцкого проясняет понятие долга. Долг, как мне представляется, – свойство не только метапоэтическое, но и библейское. Он же вновь возникает в одном из последних стихотворений поэта, «Музыка далеких сфер…»:
Музыка далеких сфер,
противоречивые профессии…
Членом партии, гражданином СССР,
подданным поэзии
был я. Трудно было быть.
Все же был. За страх, за совесть.
Кое-что хотелось бы забыть.
Кое-что запомнить стоит.
Долг, как волк, меня хватал.
(Разные долги, несовпадающие.)
Я как Волга,
в пять морей впадающая,
сбился с толку. Высох и устал
Это стихотворение важно, потому что показывает, насколько «трудно», вопреки общепринятому мифу о Слуцком, ему «было быть» членом партии, гражданином СССР и русским поэтом. Здесь на помощь исследователю опять приходит текст Амихая. В стихотворении «Все поколения до меня»[339] лирический герой изображает себя совокупностью всех предшествовавших поколений (национальный еврейский элемент), жизни отца (личный элемент) и холокоста (опыт ХХ века). В стихотворении повторяется фраза «зэ мэхайев» («это обязывает»). В случае Амихая долг или обязанность почетны, а не обременительны; отсюда его судьба еврейско-израильского поэта. Обязанности Слуцкого глубоко противоречивы, отсюда его судьба еврейского поэта-герменевтика в русском / советском пространстве. И Амихай, и Слуцкий не отрекаются от особенностей своей судьбы, они несут их, как бремя. Слуцкий биографически изможден, однако метафизически и поэтически остается несломленным. Ключ состоит в том, что поэт сравнивает себя с великой рекой, которая действительно впадает в пять морей и местами высыхает. Однако при всем том она остается единой Волгой, а поэт остается единым со своей нерушимой творческой вселенной. Именно поэтому он может с уверенностью утверждать: «И блестят мои купола, / и гудят мои колокола, / потому что – была не была – / жизнь не вовсе даром прошла»[340]. Первая строка стихотворения озадачивает: почему «музыка далеких сфер»? Это ироническая отсылка к цветаевскому «Путь комет – поэтов путь» [Цветаева 1994–1995, 2: 184], но что еще важнее, отсылка к источнику, который Слуцкий считает средоточием своего слова, – к Библии.
На мой взгляд, понятие «долга» у Слуцкого вбирает в себя как мэхайев Амихая, так и важнейшее наставление из пасхальной агады: «В каждом поколении нужно (хайив) видеть себя вышедшим из Египта». Этот иудейский долг не дает поэту сорваться в пропасть; он освящает его молчание, которое царит над собственным его исходом в punctum ОДИНочества.
22 апреля 1977 года
Снова процитирую Амихая: «Пришла пора закрыть себя, как Библию, / Канонические книги моей жизни» [Amichai 1990: 105]. То же относится и к Слуцкому. Каноническими книгами его жизни были его стихи, которые, подобно всякому канону, требуют завершения. Еще раз уклонюсь от того, чтобы взглянуть на финал в свете общественно-политического. Слуцкий закрыл свой канон не потому, что советская эпоха начала выдыхаться, ведь он всегда знал, что она, как и любой исторический период, в итоге завершится. Более того, в контексте его историографии она завершилась «давным-давно». Завершилась, но обрамляющие ее вопросы Слуцкого никуда не делись, ибо простираются в историческое будущее и прошлое. Закрывая книгу своей жизни, Слуцкий-поэт ушел в тень Слуцкого-читателя. Последнее стихотворение, которое будет проанализировано на этих страницах, является в то же время и последним известным текстом поэта, на котором он, как и на всех «важнейших событиях», ставит точную дату: 22 апреля 1977 года, – одно из немногочисленных датированных стихотворений. Оно завершает герменевтический поэтический процесс, становясь обрядом посвящения поэта (отныне читателя) в зону молчания.
Читая параллельно много книг,
ко многим я источникам приник,
захлебываясь и не утираясь.
Из многих рек одновременно пью,
алчбу неутолимую мою
всю жизнь насытить тщетно я стараюсь.
Уйду, недочитав, держа в руке
легчайший томик, но невдалеке
пять-шесть других рассыплю сочинений.
Надеюсь, что последние слова,
которые расслышу я едва,
мне пушкинский нашепчет светлый гений
[Слуцкий 1991b, 3: 464].
Как это принято у Слуцкого, стихотворение выглядит обманчиво простым, однако оно крайне уклончиво и загадочно. Мне представляется, в нем Слуцкий раскрывает свой герменевтический метод, словно бы показывая будущему читателю, где искать ключ к его поэтике. Поэт объявляет, что стихи его нужно читать «параллельно».
В русской традиции у этого слова есть одно совершенно особое значение. Библию, как правило, читают «с параллельными местами»: заметки на полях текста Нового Завета отсылают к соответствующим местам Ветхого, и наоборот. Разумеется, Слуцкий не намекает на то, что метод его состоит в христианском прочтении еврейского Писания. Речь идет о другом: парадигма расшифровки его загадок лежит в области сакрального. К каким бы источникам он ни обращался – а они воистину многообразны, – он кладет рядом одну и ту же великую книгу, которая сопровождала его всю жизнь, как и раввинов с их «параллельными местами». Задача читателя – вникнуть в эти параллельные места в произведениях Слуцкого (образы рек заставляют вспомнить и текст «Музыка далеких сфер…», и «Лошадей в океане», а «алчба неутолимая» – стихотворение об отце), держа в уме художественные и герменевтические системы, коими оперирует его слово: талмудическую, русскую, еврейскую, советскую, и в целом – архаику, модерн, модернизм и всё, что Слуцкому близко.
Что это за последний легчайший томик, который у него нет времени дочитать? Может, это последняя тетрадь его стихов или то, что осталось от «романов из школьной программы»? Возможностей множество, все они равновероятны. То же относится и к «пяти-шести другим сочинениям», рассыпанным поблизости. Ясно одно: среди них есть русские и еврейские книги, поскольку Слуцкий в последний раз обозревает свои поэтические владения. В свете рассмотренного в предыдущей главе, неудивительно, что в последнем тексте появляется Пушкин. И хотя «светлый гений» – затасканный эпитет по отношению к Пушкину, у Слуцкого он наполняется личным пониманием гения русской поэзии. Срабатывает его монолатрическое мышление. Как и в «Родном языке», Слуцкий верит в то, что в час его поэтического конца местное божество отнесется к нему с лаской и гостеприимством. Впрочем, слова Пушкина будут ему едва слышны, поскольку настанет время