Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гёте, скорее всего, иначе представлял себе свое возвращение к читательской аудитории, но это дело имело для него огромное значение. «Позвольте же нам неравнодушным взором взглянуть на это маленькое отверстие, которое мы собираемся проделать в земной поверхности. <…> Этой шахте, которую мы сегодня открываем, суждено стать дверью – через нее мы спус тимся к потайным сокровищам земли, через нее мы извлечем на свет божий глубоко запрятанные дары природы. Мы собственными глазами <…> сможем с величайшей радостью смотреть и видеть то, что пока существует лишь в нашем воображении»[890].
Когда Гёте произносил свою речь, произошел удивительный случай, который не стерся из памяти слушателей по прошествии нескольких десятилетий. Один из свидетелей вспоминал пятьдесят лет спустя: «Гёте, казалось, отлично помнил свою речь наизусть, долго говорил без запинки, свободно и легко. Но потом он вдруг остановился, словно добрый дух покинул его раз и навсегда, нить мысли была утеряна, и он, казалось, совершенно не знал, о чем хотел сказать далее. Любого другого это привело бы в ужасную растерянность, но Гёте ни на миг не растерялся. Вместо этого он долго, по меньшей мере десять минут, сосредоточенно и спокойно рассматривал своих многочисленных слушателей, настолько завороженных силой его личности, что во время этой затянувшейся неловкой паузы все сохраняли совершенное спокойствие. После чего он, по всей видимости, снова совладал с предметом рассмотрения, продолжил свою речь и виртуозно, без запинки закончил ее, причем так свободно и весело, будто ничего и не произошло»[891].
Тем не менее в этой заминке можно было увидеть недобрый знак. Еще до отъезда в Италию проведение штольни потребовало новых капиталовложений, Гёте пришлось успокаивать старых инвесторов и искать новых, что еще больше портило ему настроение. Находясь в Италии, он напрасно ждал хороших новостей из Ильменау. Только в 1792 году горнорабочие наконец наткнулись на первый рудоносный пласт, который, как выяснилось вскоре, оказался очень низкого качества. Добраться до следующего пласта в 1796 году помешало обрушение и затопление штольни, во время которого несколько человек погибли. Несмотря ни на что, работы на рудниках не останавливались. На одной шахте руду добывали вплоть до 1812 года – лишь тогда рудники были окончательно ликвидированы. С экономической точки зрения это был полный провал, стоивший огромных денег и не принесший никакой прибыли. Гёте, открывший в себе страсть к минералогии, воспринимал закрытие рудников в Ильменау еще и как свое личное поражение. В «Самохарактеристике», написанной в 1797 году от третьего лица, мы читаем: «К коммерческим делам пригоден, если таковые требуют определенного продолжения и если в конечном итоге из них так или иначе возникает нечто постоянное»[892]. Коммерческое дело в Ильменау Гёте вел с немалым упорством, однако создать на его основе «нечто постоянное» ему не удалось.
Прочие его служебные начинания тоже редко заканчивались успехом. В письмах к друзьям он вспоминает образы греческой мифологии – Сизифа, катящего в гору камень, Иксиона, крутящего огненное колесо, и бездонную бочку данаид. Однажды в письме Кнебелю он признается, что думал, что ему достаточно будет лишь править лодкой, но теперь знает, что ему придется самому тащить эту лодку вверх по реке.
Не обходится и без досадных неприятностей, колкостей и мелочных обид. С бывшим председателем Тайного консилиума бароном фон Фричем, который поначалу возражал против назначения Гёте тайным советником и с которого тот, по всей видимости, писал Антонио, отношения складываются более или менее гладко, однако время от времени старые разногласия дают о себе знать. Например, когда Гёте на заседании консилиума говорит «мои господа камералисты», имея в виду членов находящейся в его ведении финансовой палаты. Фрич не одобряет подобных вольностей: если уж на то пошло, то это камералисты герцога, а не Гёте. В длинном письме Гёте подробно и методично оправдывается, ссылаясь на общепринятое словоупотребление: «Слово “мой” используется для обозначения отношения к людям или вещам, с которыми человек связан чувством симпатии или долга, без притязания на господство или владение ими»[893].
Здесь он защищает повседневное значение слова от канцелярского стиля. В другой раз он, наоборот, берет сторону казенного языка, выступая против каких-либо послаблений. Канцелярский язык «педантичен», и у него есть на это основания, ибо так удается замедлить ход административных дел, что всем только на пользу, ведь «спешка – враг порядка»[894].
Над этими и прочими важными вопросами – проблемами дорожного строительства и государственного бюджета, снижением налогов и судебным приговором детоубийцам – Гёте бился на своем посту, а помимо службы старался выкроить пару часов, когда он мог бы писать и, в частности, закончить ту главу «Вильгельма Мейстера», где он защищает поэзию от притязаний людей, желающих превратить ее в приятную безделицу, что скрашивает «часы досуга». «Ты глубоко заблуждаешься, милый друг, – объясняет Вильгельм трезвомыслящему Вернеру, – полагая, что такую работу, мысль о которой заполняет всю душу, можно производить урывками, время от времени. Нет, поэт должен целиком уйти в себя, жить только в своем любимом предмете. Он, столь щедро одаренный небом, получивший от природы несокрушимое богатство внутреннего мира, он и жить должен так, чтобы изнутри ничто не мешало ему наслаждаться своими сокровищами и испытывать блаженство, какое тщетно пытается создать себе богач нагромождением внешних благ»[895].
В это же время Шарлотте фон Штейн он пишет, что «Вильгельм Мейстер» доставляет ему немало «счастливых минут. В сущности, я рожден быть писателем». И чуть позже: «По своему характеру я совершенно не публичный человек и не понимаю, как судьба умудрилась вовлечь меня в управление государством и в дела августейшей семьи»[896].
Какое-то время Гёте еще держался. В его письмах то и дело встречаются малоубедительные заверения в том, что в общем и целом он «счастлив», несмотря ни на что. Но теперь его все чаще посещали грустные мысли. Если он делился ими с матерью, та тревожилась, и тогда он снова пытался успокоить ее: «В том, что от серьезных дел человек и сам становится серьезным, нет ничего необычного, тем более