Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С Надией? — Она задумалась, все еще держа в руке тряпку. — Мы разговаривали с ней несколько раз, но довольно давно. Почему вы спрашиваете?
Арбели колебался. Ему не хотелось говорить правду, которая заключалась в том, что лицо этой женщины преследовало его.
— Я заходил к ней пару недель назад, чтобы поговорить насчет Мэтью. Она была больна. То есть она, конечно, и раньше болела, но… это совсем другое.
Он постарался описать ей женщину, открывшую ему дверь: она стала еще худее, чем раньше, а глаза сильно запали и потускнели. Странный, темный румянец, больше похожий на сыпь, покрывал ее щеки и переносицу. Крест, висевший у нее на шее, — восьмиконечный, говорящий о принадлежности к Греческой православной церкви, — заметно дрожал в такт чересчур быстрому биенью ее сердца. Она растерянно щурилась в полумраке прихожей, и Арбели постарался поскорее объяснить ей, зачем пришел. Дело совсем не в том, что Мэтью им мешает, — напротив, он сообразительный и проворный мальчик, и они рады, когда он бывает в мастерской. Но тот проводит у них каждое утро — то время, когда он определенно должен быть в классе. И если школьный надзиратель об этом узнает… «Мне бы не хотелось, чтобы у Мэтью были неприятности. Особенно с его матерью», — добавил он.
На ее лице появился бледный намек на вежливую улыбку. «Конечно, мистер Арбели. Я поговорю с Мэтью. Спасибо, что терпите его». И прежде чем Арбели успел заверить ее, что терпение здесь ни при чем, что у мальчика настоящий талант и из него получится отличный ученик жестянщика, она шагнула назад и закрыла перед ним дверь, а Арбели остался на площадке размышлять о том, что он сделал неправильно.
— Вы сделали все, что надо, — твердо сказала Мариам. — Вы не можете брать на себя ответственность за благополучие ее сына. — Она вздохнула. — Бедная Надия. Знаете, она ведь совсем одна.
— Это я понял, — признал Арбели. — А что случилось?
— Ее муж уехал в Огайо и торговал там на улицах. Сначала от него приходили письма, а потом ничего.
— Он просто исчез?
— Умер, заболел или сбежал — этого никто не знает.
Арбели покачал головой. История была довольно обычной, но ему все-таки не хотелось верить в такое.
— И у нее здесь никого нет?
— Родных, по крайней мере, нет. И потом, она отвергает все попытки хоть как-то помочь ей. Я несколько раз приглашала ее на обед, но она так и не пришла. — У Мариам был озадаченный вид, и это неудивительно: нечасто кому-нибудь удавалось отказаться от ее гостеприимства. — Думаю, ее соседи уже прекратили попытки. И болезнь у нее очень странная: то уходит, то возвращается. Страшно сказать, но многие уверены, что она выдумала ее специально, чтобы не общаться с ними.
— А может, она просто не хочет, чтобы о ней судачили.
— Да, вы правы, конечно, — печально кивнула Мариам. — И как винить ее за это? Я зайду к ней на днях и сделаю еще одну попытку. Может, мне удастся как-то помочь.
— Спасибо вам, Мариам, — вздохнул Арбели. — По крайней мере, Мэтью перестал приходить по утрам. Хотя, честно говоря, иногда я об этом жалею.
Мариам взглянула на него вопросительно, и он объяснил:
— Это все Ахмад. Иногда мне кажется, что он привязан к мальчику больше, чем ко мне. А в последнее время он все время в дурном настроении. Неудачная любовная история, я подозреваю. Сам-то он ничего мне не рассказывает.
Мариам кивнула с сочувствием, но при упоминании Ахмада взгляд ее стал жестче. Как могло случиться, что эта женщина, всегда видящая в людях только хорошее, так невзлюбила его Джинна? Арбели очень хотелось спросить у нее, но для этого пришлось бы вторгнуться на опасную территорию. Поэтому он просто поблагодарил ее и ушел, мрачнее прежнего.
В мастерской Джинн и Мэтью, сдвинув головы, склонились над верстаком: они были похожи на заговорщиков. Джинн настаивал, что Мэтью открыл его тайну по чистой случайности, но Арбели чувствовал, что он чего-то недоговаривает. Это вызвало между ними самую серьезную ссору после той, что произошла из-за жестяного потолка.
«Как это ты мог не услышать, что он вошел?»
«Да ты сам его никогда не слышишь. А потом, я ведь тебе говорил, что он уже все знал».
«И ты даже не попытался переубедить его?»
«Арбели, он видел, как я голой рукой спаивал звенья цепочки. Что тут можно сказать?»
«Мог бы хоть постараться. Соврал бы что-нибудь».
Лицо Джинна потемнело.
«Мне надоело врать».
А когда Арбели хотел продолжить разговор, он просто встал и вышел из мастерской.
С тех пор по утрам они работали во враждебном молчании. Но когда приходил и безмолвно занимал свое место на скамье Мэтью, Джинн обращался с ним необычно терпеливо. Иногда они смеялись вдвоем над какой-нибудь шуткой или ошибкой, а Арбели боролся с ревностью и чувствовал себя чужим в собственной мастерской.
Он старался смотреть на вещи объективно. Дела в мастерской шли лучше, чем когда-либо, а ожерелья, которые они делали для Сэма Хуссейни, были прекрасны, — несомненно, тот заработает на каждом маленькое состояние. Жестянщик то и дело возвращался мыслями к тому утру, когда Джинн пришел в мастерскую с таким видом, словно только что получил смертельный удар. В конце концов, с тех пор не прошло и месяца. Оставалось надеяться, что в скором времени его партнер увлечется чем-нибудь или — упаси их Господь — кем-нибудь новым.
* * *
Солнце уже опускалось за широкие спины домов, и в мастерской становилось темно. На улице женские голоса звали детей к ужину. Мэтью соскользнул со скамейки и ушел, даже не скрипнув дверью. Джинн в очередной раз подумал, что среди его предков наверняка замешался какой-то дух, иначе чем объяснить эту сверхъестественную способность двигаться, не производя ни малейшего шума?
Приходы Мэтью были для Джинна единственным светлым пятном за весь день. Когда за мальчиком закрывалась дверь, что-то неназванное закрывалось и у него в душе. Арбели зажигал лампу, и они работали, каждый в коконе своего молчания, до тех пор, пока, уступая голоду или усталости, Арбели не начинал засыпать огонь в горне песком. Тогда Джинн, отложив в сторону инструменты, вставал и уходил так же безмолвно, как Мэтью.
Его жизнь почти не изменилась: днем мастерская, ночью город. Но часы, наполненные отупляющим однообразием, теперь тянулись бесконечно. По ночам он ходил быстро, будто кто-то гнался за ним, и не замечал ничего вокруг. Он пробовал вернуться к своим любимым местам — Медисон-сквер-гарден, площади Вашингтона и аквариуму в Бэттери-парке, — но теперь все они были населены призраками былого и воспоминаниями о разговорах и спорах, о том, что было и что не было сказано. К Центральному парку ему не хотелось даже подходить, а если это случалось, тоска и злость тут же гнали его в другую сторону.
Он поворачивал на север и там бесцельно мерил шагами незнакомые улицы. По Риверсайду он доходил до южной оконечности Гарлема, пересекал недавно расширившуюся территорию университета, рассматривал гигантский гранитный купол и колонны библиотеки. Он шел по Амстердам-авеню, переходя улицы, чьи номера уже перевалили за сотню. Постепенно ухоженные особняки уступали место голландским дощатым домикам с увитыми розами шпалерами.