Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина злобно зыркнула на него.
Освобождение, сказал Тимми Валентайн.
В этот момент в студию ворвались Брайен и Петра.
Брайен закричал с порога:
— Остановите съемку! Здесь сумасшедшие! Они хотят нас убить!
Петра бросилась к Эйнджелу.
— Эйнджел, не бойся. Все будет хорошо, — сказала она. — Мы тебя защитим. Мы тебя им не дадим.
— Ты что, моя мама? Теперь ты моя мама? — тихо спросил Эйнджел. Ярость, скопившая в нем за годы, вскипела, готовая выплеснуться наружу. — А где моя настоящая мать? Снова валяется где-нибудь пьяная? Или, может, ее уже нет? Лыжи отбросила?
Петра попыталась его обнять. Но он весь напрягся и отстранился. Хотя знал, что она его любит и что она ему нужна. Он был холодным и мертвым внутри. Как Эррол. Как Тимми.
— Гоните их всех, блядь, отсюда! — сказал Джонатан Бэр.
— Умолкни! — сказала старуха-ведьма.
И вдруг начала раздеваться. У всех на глазах. Ничуть не смущаясь. Потом запустила руку себе во влагалище и достала какое-то извивающееся существо, похожее на тритона. Положила его на ладонь, закричала:
— Мир обновится в крови! — и разорвала его чуть ли не надвое, словно старую тряпку. Кровь хлынула фонтаном. Эйнджел никогда не думал, что в такой мелкой тварюшке может быть столько крови. Кровь залила рояль, расплескалась по плексигласовому полу, забрызгала Бэру все лицо. А безумная ведьма продолжала твердить одно слово. Как мантру:
— Саламандра, саламандра, саламандра.
Брайен шагнул к ней. В руках он держал распятие и фляжку со святой водой. Когда он начал обрызгивать женщину водой, та зашлась громким смехом.
— И ты думал, ничтожный, что какая-то святая вода сможет остановить разрушение и возрождение вселенной?!
Она швырнула в него саламандрой, которая вспыхнула на лету. Пламя было кроваво-красным и очень ярким. Брайен попятился. Эйнджел почувствовал, как Петра взяла его за руку. Он понимал, что она хотела его успокоить. И это действительно было приятно. Но он все равно убрал руку.
Ведьма расхохоталась. Саламандра мгновенно прожарилась — как мышь в микроволновой печи. Оператор как будто сошел с ума: он лихорадочно разворачивал камеру то туда, то сюда, стараясь снять все. Сразу и одновременно. У него на руке повис клубок внутренностей саламандры, но он этого не заметил.
Отражения разбушевавшейся ведьмы бесновались в бликующих зеркалах — размахивали сморщенными руками, трясли головами, так что гривы седых волос бились о плечи, как белая буря. От нее исходил густой запах распаленного тела и женских секреций. Эйнджел узнал этот запах, потому что так пахло от мамы — и когда от нее так пахло, это значило, что она снова хочет его сожрать, изнасиловать, всосать обратно в свою утробу.
Господи, подумал Эйнджел, я помню, как Беки Слейд хотела потрогать меня, «где нельзя», но я ей не дал — потому что меня уже трогали там, где нельзя. Меня уже опозорили и испортили. И ему вдруг отчаянно захотелось взять Петру за руку... и заплакать. Заплакать, как плачут маленькие — горько и безутешно. Из-за того, что было. И из-за того, что будет сейчас... и из-за того, что уже никогда не будет...
Когда-нибудь ты придешь к Беки снова, ты слышишь? Когда станешь мужчиной.
Он сжал руку Петры.
— Нам на помощь уже идут, — сказала она.
Он не знал, можно ли верить ее словам. Не знал, спасет ли его эта помощь, о которой она говорит... может, она спасет мир, но для спасения мира кто-нибудь обязательно должен умереть. Блин. Блин. Мне страшно.
Саламандра рассыпалась на тысячу кусочков, и эти кусочки двигались и шевелились сами по себе. Как живые. Ползли, извиваясь, по ножкам рояля, по камере... словно ожившие капельки крови... крошечные алые саламандры... они корчились на лице режиссера и оператора... кто-то из съемочной группы истошно орал.
А потом в павильон ворвались еще двое. Премкхитра и Пи-Джей Галлахер, только Пи-Джей почему-то был женщиной.
— Симона, — сказал он с порога и пошел на нее в замысловатом танце. Да. Он танцевал — вихрь раскрашенных птичьих перьев, кожаной бахромы и разноцветных бус. Длинные черные волосы овевали лицо, словно подхваченные сильным ветром. Он танцевал, и крошечные саламандры осыпались пылью... растекались тусклыми кляксами по белому полированному дереву, превращались в подтеки давно засохшей крови...
— Симона, — сказал Пи-Джей. — Я — священный муж, который и жена тоже, рожденный на заре мира, тот, кто однажды уже победил тебя в схватке — и победит опять... — И он запел странную песню, больше похожую на протяжные завывания ветра — высоким, как у ребенка, голосом.
Эйнджел вдруг подумал, что Пи-Джей сейчас очень напоминает ту девочку, которая пробовалась на роль Тимми Валентайна. Он тоже полностью отрешился от своего пола. Он двигался, говорил и дышал, как женщина...
— Иногда побеждает свет, — сказала Симона Арлета, — а иногда — тьма. И у нас есть священный муж, который и жена тоже.
Дамиан Питерс отдал свою черную сумку и факел человеку, одетому как дворецкий. Потом с нарочитой неспешностью расстегнул воротничок и снял свою рясу. Аккуратно сложил ее и положил на пол. Под рясой не было ничего. Известный на всю страну телепроповедник предстал перед ними в чем мать родила.
Симона упала ниц перед голым Дамианом.
— Радуйся, Шипе-Тотек, — сказала она, — заживо освежеванный бог, которого называют еще, по незнанию, Иисусом Христом.
Всеобщее оцепенение. Может, на всех так подействовала убежденность, с которой Симона произнесла свое богохульство. Потрясенные члены съемочной группы стояли с отвисшими челюстями. Камера продолжала снимать. Пи-Джей по-прежнему танцевал. Брайен прошелся по студии, раздавая распятия. Распятия брали — тупо и машинально. Эйнджел почувствовал, как ему в руку вжался пластмассовый крест. Он с изумлением поднес крест к глазам, будто не понимая, что это такое. Он был почти в трансе.
— Радуйся, царственный посох, на коем держится мироздание, — сказала Симона и взяла пенис Дамиана в рот.
Дворецкий открыл сумку и достал наряд, сшитый из человеческой кожи — только что снятой и еще мокрой от крови. Дамиан поднял руки, и угрюмый слуга надел на него, как свитер, кожу женского туловища. Пустые груди висели, живот же, наоборот, раздувался пузырем... Я знаю ее, эту кожу, подумал Эйнджел. Знаю каждую родинку, каждую пору... О Господи... он смотрел и смотрел, не в силах отвести взгляд... смотрел и думал: он превращается в мою мать, он превращается в мать из моих кошмаров, и...
Осторожно — его пенис все еще был во рту у старухи — проповедник поднял сначала одну ногу, потом другую. Дворецкий натянул ему на ноги кожу с ног Марджори Тодд. Словно гетры. Пустые груди вдруг приподнялись, словно наполовину надутые воздушные шары. Дамиан Питерс стоял с закрытыми глазами. У него на лице отражался восторг и трансцендентальный ужас. Эйнджел сразу же понял, что, хотя женщина назвала его Богом и преклонила перед ним колени, настоящая сила была у нее. Сила и власть распоряжаться жизнью и смертью. Он сумел это понять, потому что у них с матерью было то же самое: он был ее бесценным сокровищем, самым лучшим на свете, и все делалось для него, только для него, но власть в семье принадлежала ей — она держала его на коротком поводке из плоти и крови. Дворецкий достал из сумки лицо Марджори — маску с пустыми глазницами, — приложил его к лицу Дамиана, обернул вокруг головы и закрепил на затылке иголкой с ниткой. Потом водрузил на голову проповедника окровавленный скальп Марджори. А когда Питерс на грани оргазма вынул свой член изо рта у Симоны и пролил свое семя ей на лицо, дворецкий накрыл его мужское достоинство кожей, снятой с гениталий Марджори. Кожа была натянута на деревянную рамку. Молчаливый слуга закрепил ее полосками кожи.