Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, с каждым новым его ударом вы все больше любили его как друга?
– Я все больше его уважал.
– Такая логика мне недоступна. Выходит, вы с другом повздорили из-за какого-то пустяка…
– Если вы не понимаете сами, едва ли я смогу вам это объяснить, – холодно отрезал молодой англичанин.
«Вот что получается, когда я начинаю говорить то, что думаю», – мысленно отметил Дик.
Ему стало неловко: зачем было подначивать парня, зная, что абсурдность его рассказа проистекает оттого, что он сам плохо понимает, что говорит, и поэтому прикрывается выспренними словесами?
Дух карнавала все еще не иссяк в них, и они вместе с толпой ввалились в ресторан, где бармен-тунисец манипулировал освещением, создавая световые контрасты на фоне мелодичного лунного сияния, отражавшегося от катка за окном. В этом освещении та самая девушка показалась безжизненной и неинтересной, он отвернулся от нее и стал с удовольствием наблюдать, как в полумраке зала огоньки сигарет мерцали серебристо-зелеными вспышками, когда на них попадал красный луч, и как танцующую публику разрезáла белая полоса, падавшая из открывавшейся время от времени входной двери.
– А теперь скажите мне, Франц, неужели вы думаете, что, просидев весь вечер в пивной, можно наутро явиться к пациентам и убедить их в том, что у вас надежная репутация? Не боитесь, что они сочтут вас просто пьянчугой?
– Я иду спать, – заявила Николь.
Дик проводил ее до двери лифта.
– Я бы пошел с тобой, но должен доказать Францу, что в клиницисты не гожусь.
Николь вошла в кабину.
– Бейби мыслит очень здраво, – сказала она задумчиво.
– Бейби…
Дверь резко захлопнулась, и под механический гул поползшего вверх лифта Дик мысленно закончил фразу: «Бейби обыкновенная расчетливая эгоистка».
Однако два дня спустя, провожая Франца в санях на вокзал, Дик признался, что склоняется к положительному решению.
– Мы начинаем ходить по кругу, – сказал он. – Жизнь, которую мы ведем, полна неизбежных стрессов, Николь с ними не справляется. И нашей летней пасторали на Ривьере, видимо, тоже приходит конец – на будущий год там уже будет модный курорт.
Они ехали мимо звонких зеленоватых катков, над которыми гремели венские вальсы, а на фоне бледно-голубого неба трепетали флаги множества расположенных в горах школ.
– Что ж, Франц, надеюсь, у нас все получится, – сказал Дик. – Ни с кем, кроме вас, я бы на это не решился.
Прощай, Гштад! Прощайте, разрумяненные лица, свежие холодные цветы, снежинки, кружащиеся в темноте. Прощай, Гштад, прощай!
XIV
Дику снился долгий сон о войне. Он проснулся в пять часов, подошел к окну и стал смотреть на Цугское озеро. Начало сна было торжественно мрачным: синие мундиры узкой колонной проходили через темную площадь, в глубине которой стоял оркестр, исполнявший марш из второго действия оперы Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». Потом появились пожарные машины – символы бедствия, а за ними последовала кошмарная сцена бунта изувеченных солдат на перевязочном пункте. Дик включил лампу на тумбочке возле кровати и подробно записал свой сон, закончив полуироническим диагнозом: «Небоевая контузия».
Он сидел на краю кровати и ощущал пустоту вокруг, простиравшуюся за пределы комнаты и дома – во тьму за окном. В соседней спальне Николь что-то горестно пробормотала во сне, и Дику стало ее жалко: что бы ей ни снилось, было оно печальным. Для него время порой совсем замирало, а в иные годы мчалось, как на снятой рапидом кинопленке, для Николь же оно уплывало в прошлое по часам, неделям, месяцам, мерно отсчитывая дни рождения, каждый из которых добавлял горечи в осознание недолговечности ее красоты.
Полтора года, которые они прожили на Цугском озере, тоже стали для нее потерянным временем, даже о смене сезонов она судила лишь по тому, как менялся цвет лиц у дорожных рабочих: в мае они розовели, в июле становились коричневыми, к сентябрю загорали до черноты, а к весне снова белели. Из первого приступа болезни она вышла живой и полной новых надежд, она так многого ждала, но опереться оказалось не на что, кроме Дика; родив детей, она лишь со всей возможной нежностью притворялась, что любит их, а на самом деле воспринимала как взятых на воспитание сирот. Люди, которые ей нравились, в основном бунтари, будоражили ее, однако общение с ними было ей вредно – она искала в них жизненную силу, делавшую их независимыми, стойкими, способными к творчеству, но искала напрасно, ибо секрет их силы таился в детских борениях, о которых они и сами уже забыли. Их же привлекали в Николь прежде всего видимость гармонии и прелесть, являвшиеся оборотной стороной ее болезни. В сущности, она была одинока и держалась лишь за принадлежавшего ей Дика, который не хотел никому принадлежать.
Он много раз пытался освободить ее от своей власти, но безуспешно. Им бывало очень хорошо вместе, они провели много страстных ночей, перемежая любовь нежными разговорами, но, уходя от нее, погружаясь в себя, он неизменно оставлял ее ни с чем, и она лелеяла это Ничто, называя его разными именами, но зная, что оно – всего лишь надежда на его скорое возвращение.
Туго свернув подушку валиком, Дик подсунул ее под шею, как делают японцы, чтобы замедлить циркуляцию крови в голове, лег и на какое-то время снова заснул. Николь встала, когда он уже брился, и, расхаживая по дому, отдавала резкие отрывистые распоряжения детям и слугам. Ланье зашел в ванную посмотреть, как бреется отец. Живя рядом с психиатрической клиникой, он развил в себе чрезвычайное доверие к отцу и восхищение им, притом что к большинству других взрослых относился с преувеличенным безразличием; пациенты представлялись ему либо чудаками со множеством странностей, либо лишенными всякой жизненной искры сверхвоспитанными существами безо всякой индивидуальности. Он был красивым, подающим надежды мальчиком, и Дик уделял ему много времени; их отношения походили на отношения между благожелательным, но требовательным офицером и почтительным рядовым.
– Почему у тебя, когда ты бреешься, всегда остается немного мыльной пены на волосах? – спросил Ланье.
Осторожно разомкнув слипшиеся от мыла губы, Дик ответил:
– Сам никогда не мог этого понять, меня это тоже удивляет. Наверное, пена попадает на указательный палец, когда я подравниваю бачки, а вот как она потом оказывается у меня на макушке, понятия не имею.
– Завтра я