Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самой страшной правдой были направления! Направления обозначались городами, на которые шли немцы: Брестское, Бобруйское, Луцкое, Минское, Полоцкое, Оршанское, Витебское и другие. Исчезали направления – исчезали города: Брест, Луцк, Минск, Витебск, Орша и многие, многие другие. А в середине июля появилось уже Смоленское направление: немцы шли на Москву.
Марина Ивановна, живя в Песках, может быть, и не слушала сводок, но слушал Мур, и от разговоров было некуда уйти, и кто-то из соседей, из знакомых ездил в город – если не ездила в течение этих двенадцати дней сама Марина Ивановна (она вернется в город 24 июля) – и привозил новости-слухи; а по слухам, города сдавались немцам раньше, чем об этом сообщало Совинформбюро; по слухам мы знали, что целые наши армии попали в окружение и немцы добивают их где-то там, уже в глубоком тылу, на бывшей нашей земле. И что очень плохи дела на Украине, что немцы стремятся окружить Ленинград и отрезать его от страны. И хотя Москву объявили закрытым городом и въезд был запрещен, но беженцы правдами и неправдами проникали в Москву к родным, к друзьям, и кто-то у кого-то видел обожженных войною, травмированных душевно людей, которые бежали из своих домов от немцев, бросая все, теряя близких, а немцы настигали их, бомбя поезда и на бреющем полете расстреливая толпы женщин, стариков, детей, идущих по шоссейным дорогам.
И у кого-то дети, посланные на лето к бабушкам, дедушкам, остались там, под немцами, и у кого-то старики родители евреи не успели бежать, и их неминуемо ждала гибель…
А мимо Москвы, мимо дачных платформ на восток шли эшелоны с ранеными, и в окнах были видны забинтованные головы, забинтованные руки на перевязи, чьи-то торчащие на вытяжке в гипсе ноги. Шли составы теплушек, набитые детьми, женщинами, на открытых платформах везли станки, скот, людей. Московские госпитали полны были ранеными, и выстраивались очереди добровольцев-доноров сдавать кровь для раненых. И добровольцы осаждали военкоматы.
А в ночь с 21 на 22 июля был первый налет немецкой авиации на Москву. Прошел ровно месяц с начала войны. В ночь с 23-го на 24-е снова бомбили, и Совинформбюро сообщило:
«Добровольные пожарные посты и гражданское население и группы самозащиты на предприятиях и учреждениях смело и быстро устранили очаги пожаров, возникавшие в жилых домах от зажигательных бомб, сброшенных немецкими самолетами во время налета на Москву. На К-й улице три зажигательные бомбы пробили крышу и попали на чердак. Дежуривший на крыше дворник тов. Петухов не растерялся. Он мгновенно спустился на чердак и засыпал зажигательные бомбы песком. Во двор деревянного двухэтажного дома на Б-м переулке упали две зажигательные бомбы. Домохозяйка Антонова немедленно их загасила…»
Но сводки нас щадили – пожары полыхали во всех концах города, и их не могли потушить до утра! В ту ночь фугасная бомба угодила в театр Вахтангова на Арбате, был убит известный актер Куза, а в Староконюшенном переулке и в Гагаринском переулке, тоже в районе Арбата, были срезаны фугасными бомбами стены многоэтажных домов, и стояли чьи-то оголенные квартиры, и было завалено бомбоубежище. А у Арбатской площади, на углу Мерзляковского переулка и Поварской, разбомбили аптеку. И на Большой Молчановке из родильного дома Грауэрмана эвакуировали женщин и новорожденных младенцев… Немцы летели к Кремлю, но не долетели, и бомбы сыпались в районе Арбата.
Я упомянула только о том, что видела своими глазами, когда на рассвете с родителями возвращалась домой по хрусткому битому стеклу, которым были засыпаны улицы. Бомбежка застала нас у бабушки, а та жила на углу Большого Афанасьевского переулка и Арбата, и всю ночь мы провели в подвале ее дома.
В этот день, 24-го, Марина Ивановна и вернулась в Москву. Видимо, не выдержала, как не выдерживали и другие. Надо было что-то предпринимать. Надо было быть в курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как… В ее голосе тогда по телефону, перед отъездом на дачу, было столько ужаса: «Они могут долететь? Их могут пропустить на Москву?!»
Теперь Москву бомбили каждый день, по два раза в день, с чисто немецкой пунктуальностью – кажется, в двенадцать дня и в восемь вечера, точно уже не припомню. Все ждали этих налетов, нервничали, поглядывая на часы, посматривая на «черную тарелку», которая неумолимо объявляла: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..» А затем следовал утробный вой сирены.
В Москве складывался особый военный быт: магазины закрывались рано, метро переставало работать в шесть-семь часов вечера, станции и тоннели превращались в бомбоубежища. Но еще загодя тянулись к метро вереницы людей, и у входа выстраивались длинные очереди. Дети с самодельными рюкзаками за спиной, в которых лежала одежда, – ведь можно было, вернувшись домой, не застать своего дома; матери тащили большие мешки и сумки с подушками, с одеялами, чтобы удобнее устроить на ночь детей на шпалах между рельсами. Плелись старики, кого-то катили в инвалидной коляске, даже на носилках несли. Кто-то тащил чемоданы, кто-то связки книг, мужичонка шагал с тулупом и валенками под мышкой; тулуп на шпалы, валенки под голову, с удобством устроится и на зиму сбережет… Мы тоже носили в бомбоубежище чемоданчик, в котором лежало несколько серебряных именных подстаканников, преподнесенных некогда отцу и еще не заложенных в ломбард, и кипа квитанций из комиссионных магазинов. С первых дней войны мы оказались в бедственном положении: отец остался без работы, реставрационная мастерская, где он работал, закрылась, у меня заработка не было. И еще мы носили с собой в бомбоубежище десять метров розовой байки. Я не позволяла заранее готовить ребенку приданое, а в магазинах все внезапно исчезло, и мать случайно достала эти десять метров, и теперь мы носили их с собой, чтобы было во что завернуть ребенка, если наш дом сгорит.
Несколько раз по настоянию отца мы ходили в метро, но это было далеко, утомительно, и мы бегали во Вдовий дом через площадь Восстания, но иногда не успевали перебежать площадь, и бомбежка заставала нас в длинной каменной подворотне напротив Вдовьего дома, и мы видели, как осколки зенитных снарядов падали на площадь, на крыши пустых трамваев. Вся эта беготня каждую ночь, и недосыпания каждую ночь, и ожидание бомбежки совсем вывели из строя мою мать, у нее началось какое-то нервное заболевание, да и отец стал сдавать, а я очень уставала, и мы решили спасаться от бомбежек в Переделкине, на пустующей даче Вишневского.
Но в город приходилось ездить, отец искал работу и продавал вещи и, сдав их в комиссионный, потом бегал смотреть, разбомблен магазин или еще цел. А я бегала по всяким военным учреждениям, пытаясь получить от Тарасенкова аттестат, без которого мне нельзя было бы эвакуироваться, а эвакуация нависала дамокловым мечом. Но Тарасенков находился под Таллином, а Эстония была уже почти вся занята немцами, самолеты с почтой сбивали, и аттестат до меня не доходил.
Я ездила в Москву ранним поездом, ибо очень много времени приходилось тратить на вокзале, ожидая, пока у каждого приезжего проверят паспорт с московской пропиской и впустят в город. На всех вокзалах, на всех дорогах стояли заградительные отряды.
Обычно этим же ранним поездом ездил из Переделкина в Москву и Борис Леонидович. Потом, когда в 1943 году вышла его маленькая книжка стихов «На ранних поездах», мои друзья подтрунивали надо мной, что я ездила с Борисом Леонидовичем на «ранних поездах»! Но «ранних поездов» не было, ибо я, завидя Пастернака, старалась сесть в другой вагон. Я не могла превозмочь робости, меня стесняло не только мое положение, но главное – о чем ему со мной говорить? Конечно, из вежливости он будет занимать меня разговорами, проклиная в душе! И я заранее представляла себе мучительные паузы, когда не знаешь, что сказать… Но однажды мы все же оказались в одном вагоне, и он, шумно и радостно со мной здороваясь, словно мы были с ним миллион лет знакомы, уселся напротив меня у окна. Оказывается, он видел меня не один раз, но ему казалось, что я ищу одиночества. Он так это понимает! Иногда так хочется быть совсем одному, и любое постороннее вторжение воспринимается почти как физическая боль… Он сам ищет уединения… Ему так надо сосредоточиться, подумать, но совершенно невозможно, он мечется между Москвой и дачей, собственно говоря, дача – это и есть теперь его дом, его рабочее место, но считается, что раз дача – то все едут ins grün![114] без дела, без предупреждения, когда кому заблагорассудится, и вовсе не те, кого хотелось бы видеть, кто тебе нужен… Он не станет мне докучать своим обществом, он только хочет узнать, где Тарасенков, что с ним, и, пожалуйста, ему большой, большой привет и всякие добрые и самые лучшие пожелания… Он уверен, что все будет хорошо, и мы все встретимся – обязательно встретимся! Иначе не может, не должно быть… Это так ужасно, война всех разбросала, все рушится вокруг! Порвалась связь времен… Люди теряют друг друга… Зинаида Николаевна где-то там, в каком-то татарском местечке под Казанью, а Евгения Владимировна с Женечкой[115] уехала в Ташкент и даже не простилась, даже не успела сообщить, что уезжает, все было так внезапно, теперь даже нет времени присесть на дорогу…