litbaza книги онлайнИсторическая прозаСкрещение судеб - Мария Белкина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 97 98 99 100 101 102 103 104 105 ... 187
Перейти на страницу:

Через город проходили отряды красноармейцев (слова – солдат, офицер – появятся позже), запыленные, уставшие, с походными скатками шинелей, с котелками, шли они по мостовой, четко отбивая шаг, и пели: «Москва моя, страна моя, ты самая любимая…» А на тротуарах стояли женщины и глядели им вслед, махали платками, крестили их спины и плакали.

И Марина Ивановна не могла этого всего не замечать, ведь она ходила по улицам… И хотя она всегда была погружена в себя, в свой мир, но то, что происходило теперь, в эти дни, не могло не волновать ее, не задевать ее душу. И она, может быть, останавливалась там, на тротуарах, где стояли женщины и плакали, и плакала вместе с ними. И не могло не устрашать ее то вечернее московское небо, видное из окна ее комнаты с седьмого этажа, – прозрачное вечернее небо, в котором, как в гигантском аквариуме, плавали стаи чудище-рыб. И не было шторы, чтобы задернуть и не смотреть…

11 июля уходило на фронт московское ополчение, ушла и рота писателей-добровольцев. Я видела эту роту, она проходила через площадь Восстания к Зоопарку, к Красной Пресне, это было тоскливое и удручающее зрелище – такое невоинство! Сутулые, почти все очкарики, явные белобилетники, освобожденные от воинской повинности по состоянию здоровья или по возрасту, и шли-то они не воинским строем, а какой-то штатской колонной. Среди других был и Николай Николаевич Вильмонт, освобожденный из-за плохого зрения, и наш стародавний друг Данин, который не мог обходиться без очков, и толстый, страдавший одышкой, неприспособленный к походам, да и казавшийся мне старым – его дочь была моей ровесницей – Ефим Зозуля, редактор «Библиотечки “Огонек”»; больной, кажется чахоточный, Павел Фурманский, маленький, тщедушный Фраерман, и совсем невыносимо было смотреть на критика Гурштейна, беспомощного, хилого и почти слепого. У него были очки такой толщины, что сквозь них глаз почти не было видно. Он жил в Кудринском переулке, я часто сталкивалась с ним в булочной у кассы, где он считал мелочь, водя носом по ладони. И таких отправлять на фронт на девятнадцатый день войны, когда в Москве полно еще молодых и здоровых мужчин!

Угнетенная этим зрелищем, я влетела в Союз писателей и наткнулась на Хвалебнову, секретаря парткома, с ней была еще жена Бахметьева, тоже какая-то общественная деятельница. С ходу я выложила все, что думала, не зная, что обе эти дамы и были ответственны за писательскую роту. Хвалебнова, холодно меня оборвав, сказала, что все писатели добровольно пошли на фронт, они хотели выполнить свой патриотический долг.

– Но они могли выполнить этот долг и в другом месте! – не унималась я. – Это преступление! Их послали просто на убой, это же пушечное мясо!..

Потом Бахметьева, крохотная, седенькая, грозя пальчиком, отчитывала меня в коридоре за «пушечное мясо», давая понять, что я вот-вот рожу и что потому ко мне относятся снисходительно, но что я должна быть осторожна и следить за тем, что говорю, – сейчас такое время…

Я и сама знала, что сейчас такое время! При мне в трамвае арестовали человека. Вошел в трамвай с виду мастеровой, чуть выпивший, должно быть, и, взяв билет, сказал не то кондукторше, не то сам себе, что вот, мол, кричали, кричали – шапками закидаем, если война, а теперь драпаем!.. Сказал с тоской и болью, сказал то, о чем мы все думали, но двое молодых пассажиров тут же к нему привязались. Он отмахнулся, но один из них промолвил грозно: «Пройдемте, гражданин!» – и, дернув за веревку, остановил трамвай. Рабочий ответил ему что-то вроде – иди, мол, к такой-то матери! – но те сунули ему под нос какое-то удостоверение, и бедняга сразу обмяк и покорно сошел с трамвая. Кто-то из них свистнул в милицейский свисток, и к ним уже бежал милиционер. А трамвай шел дальше, и все в трамвае молчали и не глядели друг на друга…

6 июля уже отбыл из Москвы первый эшелон Союза писателей в Казань, Берсут и Чистополь. Были отправлены на Каму пионерлагерь и детсад Литфонда. Детей увезли из Подмосковья, и даже многих родителей не успели предупредить. Уехали жены писателей с детьми, уехали и сами писатели, которые не могли или не хотели идти на фронт, в ополчение. Шла эвакуация Москвы: эвакуировали детские дома и детские сады, школьников собирали в школах вместе с учителями и вывозили из города. Эвакуировались институты, заводы. С вокзалов уходили эшелоны, уплывали пароходы по реке.

Знала ли об этом Марина Ивановна? Наверное, знала. Но, по горькой иронии судьбы, это теперь облегчало ее квартирные дела. Муля пишет Але 12 июля: «Твоя мать ищет новую комнату – не сошлась характером с соседями. Ну да ничего. Сейчас найти комнату очень нетрудно – может выбрать по вкусу… Сейчас звонила Нина и сказала, что твоя мать, может быть, переедет жить в одну из двухкомнатных квартир Бориса[112]. Ее только смущает высокий этаж…»

Но 12 июля Марина Ивановна просто бежит из Москвы, из квартиры на дачу в Пески, где проводят обычно лето Меркурьева, Кочетков и другие ее знакомые переводчики. В 1940-м Меркурьева звала Марину Ивановну в Пески «на травку», а теперь Марина Ивановна оказалась с ней в одном доме. На открытке, которую она отправляет Елизавете Яковлевне с дачи, стоит тот же адрес, что и на письме Меркурьевой к ней: станция Пески, Коломенское, Ленинской железной дороги[113], село Черкизово, Погост Старки, дача Корнеевой.

По-видимому, черновик того гневного письма, которое писала Марина Ивановна Меркурьевой в сентябре 1940 года, так и остался черновиком в тетради, неперебеленный и не отправленный адресату, ибо гнев, должно быть, остыл, и вызван-то он был не столько адресатом, сколько обстоятельствами. Во всяком случае, отношения, по-видимому, сохранились добрые, раз встретились они с Меркурьевой под одной крышей.

В 1940-м Марина Ивановна говорила: «У меня лета не было, но я не жалею, единственное, что во мне есть русского, это – совесть, и она не дала б мне радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, ни на секунду не забывая, что – другой в ту же секунду задыхается в жаре и камне».

В 1941-м лета у нее тоже не было: другой все еще задыхался «в жаре и в камне», другая была в лагере… И если Марина Ивановна могла спастись от невыносимого для нее соседства на Покровском бульваре, то от «черной тарелки» спасения не было, как и не было уже спасения от войны.

Вместо радиоприемников, которые велено было сдать в первые же дни войны, теперь в наших квартирах на стене висела плоская черная «тарелка», которая включалась непосредственно в трансляционную сеть.

Два раза в день голосом радиодиктора Левитана «тарелка» сообщала: «От Советского Информбюро!» Утренняя сводка, вечерняя сводка. Сводки были лаконичны. Об отданных немцам городах – умалчивалось или сообщалось с опозданием и не о всех. В основном шли эпизоды, как, например: в селе Н. школьники поймали диверсантов, или как в упорных боях на реке Л. энское соединение нанесло большой урон танковой дивизии германской армии, или как сильно пострадал 112-й и 59-й немецкие полки, но этого никто не слушал. А когда говорилось, что под городом Н. взято в плен 1500 немецких солдат и офицеров, то возникал мучительный вопрос – а наших? Сколько же наших уже успели немцы взять в плен?! Сколько же наших уже убито? Все понимали: правду нам не скажут! Нас утешали, что немецкая армия уже разлагается, что у них не хватает медикаментов, что у них плохо с дисциплиной. А они все шли и шли, а мы все отступали и отступали…

1 ... 97 98 99 100 101 102 103 104 105 ... 187
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?