Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вот так, — зло сказал Ваня. — Некого. Вопрос о монархии показывает нам, какая каша находится в головах наших соотечественников. История царей в России ведётся с Ивана IV, имеет массу традиций — от того, что только в России царь имел право зайти за алтарь, до сложных проблем престолонаследия.
Наш собеседник закивал, а Ваня продолжил:
— Беда в том, что представления о монархии спутаны как мочала.
Я и сам не большой любитель демократической формы правления и склонен к монархизму, но отдаю себе отчёт, что видов монархии — множество. Есть монархии декоративные, есть монаршьи дворы, ставшие чем-то вроде зоопарка в большом городе, которым принято умиляться, есть честные африканские цари, что едят подданных на завтрак не в переносном, а прямом смысле.
Современный обыватель в это старается не вникать — хороший царь для него что-то вроде барина, что приедет и всех рассудит, но непременно — в его, обывателя пользу. Поэтому нечто идеальное заключено в образе Александра III: бородатый, похож на медведя, крепок телом и любитель выпить, у страны передышка между потрясениями, викторианская Россия, одним словом…
Тут наш гость как-то занервничал.
— Но, следуя этой картине, мы должны ожидать, что вскоре услышим цокот копыт по Тверской и боярин Михалков, в привычной себе роли Государя, проследует для уже настоящей коронации в Успенский собор.
А в этом сразу видна некоторая неловкость.
С неловкости очень сложно начинать доверительное правление. (А в отсутствие оного нет смысла звать кого-то на царство — разве как каторжные герои Достоевского, что делали что-то себе во вред, ради только перемены участи). К тому же, в условиях равноправных религий, сама идея царской власти сомнительна. Светских царей не бывает. Миропомазание сообщает монарху некоторую долю святости, шутить с этим не стоит. Шутить имеет смысл над собой — над тем смешным и скорбным обстоятельством, что мы не можем, оглядевшись вокруг, назвать имя человека, чей авторитет и строй жизни не показался бы смешным в сочетании с короной из Алмазного фонда.
— Да, — закручинился наш собеседник. — Государя императора убили. И Гумилёва расстреляли.
— Так и Мандельштама…
— Мандельштама?! — вскинулся наш гость.
Я никогда не любил этих начётчиков, что прекрасно знают, каким образом кого убили, кто сам умер, а чья жизнь истончилась неведомым образом, и начинают поправлять ошибки.
— С Мандельштамом ничего не понятно, — примирительно сказал я.
— Хорошо, что непонятно, а то я тревожился, — вдруг успокоился гость.
— Так вот, настоящий дом должен быть у моряков, у путешественников — в общем, тех людей, что проводят много времени вдали от него. К примеру — лётчики и моряки. Вот они — настоящие поэты.
— Не всякие моряки, — не согласился Ваня. — Представь себе подводников. Запах немытых тел, тусклый свет ламп и общая печаль. Какие там стихи?
— Ну, отчего же? — вступился за жителей глубин человек в пенсне. — Я знавал одного немца-подводника, который писал стихи. Может, если бы он летал на аэроплане или дирижабле, судьба бы его сложилась иначе. Но стихи были настоящие — несмотря на запахи внутри лодки.
— Ну да. Волчья стая Дёница?
— Кого? Дёница? Впрочем, это неважно. Поэзия прорастает везде. Даже при красных.
— Что об этом говорить, когда Советская власть кончилась.
— Кончилась, думаете? — Он всё же был как-то в этом неуверен.
— Ну, если вы это в экзистенциальном смысле… Ну, в философском смысле не кончилась. Хотите об этом поговорить?
— Нет, благодарю.
Гость поклонился и ступил в рассвет, как в набегающую волну.
— Мы очень политизированы, — печально сказал Ваня, глядя ему вслед. — А ведь он говорил важные вещи. Дом должен жить после того, как его хозяин умер. Если в доме остался хозяйский дух, то ничего по сути не изменится. А самые живые дома у поэтов… Или у художников — потому что они одновременно мастерские. Наверное, у кукольных мастеров ещё такие. Повсюду должны лежать инструменты, и дом должен хранить всё то, что попрятал ушедший хозяин.
— Ты только представь себе, — хмыкнул я, — сколько попрятано скелетов в бетонных полах бандитских дач. И инструменты там сохранились. Такие, знаешь, универсальные инструменты. А вы живите в этом доме, и не рухнет дом — вот так.
Но стало уже совсем жарко, и мы разошлись — очистив стол для пришедших рабочих, что сразу начали выгибать на нём какую-то замысловатую трубу.
На следующий день мы снова уселись за наш стол. Всё было прежним — и скатерть из газет, и овощи — только вино было другим.
В доме что-то заскрипело, ухнуло. Мы не повели бровью. Этот дом, приютивший когда-то многих, заслуживал того, чтобы в нём остались звуки шагов и вздохи гостей.
Но мы увидели вполне живого человека.
К нам по лестнице спускался человек, удивительно напоминавший вчерашнего.
Только одет он был попроще: одет он был в украинскую вышиванку.
Мы переглянулись: как бы нам не начать долгий разговор о недружбе народов. Это очень неприятный разговор, потому как все нации равны, но все люди обидчивы.
Это, кажется, был один из работяг, что рыли в саду какую-то траншею.
Ваня всё равно помахал ему рукой, и человек в вышиванке подсел к нам за стол.
Он отказался от вина, но с удовольствием выпил водки.
Я присмотрелся — был этот рабочий вислоус и печален.
— А вот не ходит ли сейчас патруль по набережной? — спросил он.
— Патруль? Ну, может, и ходит. Но тебе-то что, ты не траву будешь продавать, — ответил я.
— Траву? Зачем траву? Сено, что ли? Нет… А документы не заставляют показывать?
Рабочий оказался совсем диким.
— У тебя, мил человек, паспорта, что ль, нет?
Наш собеседник закивал.
— Тут это беда небольшая, — сказал Ваня. — Наливай да пей. Не спросит у тебя никто ничего, не нужен ты никому — ни патрулю, ни Мирозданию.
— Я коммунист, — гордо сказал работяга.
— Все мы тут коммунисты, — одёрнул его я. — Ишь, расхвастался. Я был член партбюро части. За мораль отвечал, мне ещё жёны доносы писали: «Мой муж — сволочь, верните мне мужа».
На рабочего человека в вышиванке это произвело неизгладимое впечатление.
— А, как считаете, коммунизм победит?
— Да кто ж его знает? Вот, может, в Германии какой-то коммунизм победил, — хмуро сказал Ваня.
— И что теперь?
— Теперь ночь. Всех ожидает одна ночь.
Про коммунизм нам говорить не хотелось. Я, к примеру, испытывал к теме слишком большое уважение.
Я как-то стоял на венском кладбище вместе со стариками, что дрались с армией во время рабочего восстания в феврале тридцать четвёртого года. Теперь они стояли у могилы своих товарищей и пели знаменитую когда-то