Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иду березняком. Любуюсь белоствольем уже начинающего рыжеть леса. Рановато что-то, отмечаю про себя, а может, морозцем на заре прихватило? Березовые сорочки не подвяли, а опалились будто. И я, наверное, неудачей вот так же подпаленным с лица кажусь, не в зеркале вижу себя, а чувствую. К черту!
Здесь, где-то здесь то самое место… Между берез мелькнула фигура в белом кителе. Моряк. Шевроны на рукавах поблескивают. Не торопится человек, чуть прихрамывает на правую. Мало ли здесь ходят, — отгоняю мысль о хромоте, вспомнив о подмосковном ранении Сергея Скалова.
Не люблю, когда перед глазами мельтешат. Надо обогнать хромоногого, думаю, и набавляю шагу. Наедине с самим собой побыть. Одному все обдумать. Не мешало бы, конечно, и с другом поговорить, но где они, друзья-однополчане?
Вот и окопы. Бруствер сполз. Канавка. Но для меня это исходная атаки в том памятном году. Блиндаж, а за ним поле, за полем — лес, туда наши танки рванулись, а потом… Потом — бой…
Я обгоняю человека в белом и спотыкаюсь о пенек. Под ноги-то не смотрю. Всей душой-памятью в сорок первом году. Белая фигура ловко подхватывает меня под мышку. Смотрю на человека и замираю…
— Сергей?
Мы забрались на крышу блиндажа, густо поросшую цветным разнотравьем. Скалов раскрыл свой чемоданчик. Богатство-то какое! Фляжка в зеленом выцветшем чехле с алюминиевой крышкой-чаркой. Круг колбасы, хлеб и соленые огурцы.
— Сережка!..
Мы обнимаемся еще раз и мочим друг другу спины… гвардейскими слезами. Молчим и глупо улыбаемся. И ладно. Сергей отрывается, хлопает меня по плечу и уже смеется.
— Кто это, командир, всегда приходит на место своего… — он замялся, подыскивая слово. Засмеялся и я.
— Преступники, Серега, всегда приходят на место своего преступления!
— Выходит, не одни преступники!
— А я, понимаешь, — продолжает Скалов, — чуял, что кого-то встречу. Вот и это прихватил, — он показывает кружку, тоже алюминиевую, фронтовую. — Не из одной же встречу праздновать.
Мы пьем за то, что встретились, что ходим по земле. Поднимаем чарки за товарищей Стрельцова, Подниминоги и, конечно, за Зорьку.
Я рассказываю, что со мной и как было. Ведь истинные друзья почти никогда не переписываются, так уж повелось. Сергей слушал, не перебивал. Изредка его цыганские глаза темнели. Брови сбугривались у продольной во весь лоб складки, которой раньше не было. Послефронтовая, видать. Хмурился Сергей недолго, улыбнется — и опять же глаза его, словно лачком покрыты, — весело поблескивают.
— Все выложил? — спросил меня Скалов, когда я замолчал и потянулся к его пачке «Беломора».
— Как на духу, Серега. Ну, а что на экзаменах срезался, ты знаешь. Обидно. — Я мну Серегину пачку папирос, она оказалась пустой, выкурил ее Скалов, пока слушал меня. Вон и окурков целая гора. Сергей тряхнул флягой. Булькнуло. Налил. Выпили молча, не закусывая.
— Выходит, гвардии лейтенант, скользишь на мирных рельсах?
— Помнится, Серега, меня ты по званию без улыбки назвать не мог. Какой, мол, из тебя офицер, вчера еще мне, старшему сержанту, подчинялся?
— Привычка, Снежок. А теперь вот по-гражданскому привыкать надо. Человеческая привычка — сила!
— Философствуешь? А меня, помнится, ругал за философию? И, кажись, на этом самом месте?
Мы огляделись. Да. Здесь мы стояли на исходных в сорок первом. Командиры и водители ушли на рекогносцировку, а Скалов спросил:
— О чем думы?
— О любви, Серега.
— Ты уже того… любил?
— Да, — отвечал я, развивая мысль: — Если не знал любви и погибнешь, значит, ничего ты не знал…
— Брось, друг, философию. Я, правда, не такой грамотный, как ты. И то, что у меня любви не было — не страдаю. И ты выбрось ее из головы. Без лишнего багажа на войне легче. Загрустишь, задумаешься, позабудешь, где ты, тут тебя косая и прихватит…
— Помнишь разговор?
— Помню. И радистку, что спасли мы тогда, помню. Только встретиться с ней не довелось…
— Женат?
— Да как сказать…
Помолчали.
— Меняемся мы, меняемся. Философствуем, — вздохнул Скалов. — А в общем-то остаемся прежними. Сами себя не стыдимся судить, а это высший суд. Правда, не всегда и не сразу сам за собой углядишь. Потому и надо быть на людях. И почаще на самого себя смотреть со стороны. Сколько «должностев» переменил? А на войне была одна — воин. Не просто было на ней удержаться. За ошибки кровью расплачивались. А сейчас — все больше совестью. Если у кого она водица, долго в синяках ходить…
И опять я огляделся вокруг, как тогда в сорок первом. Врага не было видно, но мы знали, что он есть, и были собранными перед боем, как и в бою. Давно это было или совсем недавно? Я все еще в военной форме. Она сейчас в моде. Кто и не был на фронте, в гимнастерках да в кителях щеголяют. Сергей, правда, сменил одеяние танкиста на форменное — капитана рыболовного флота. Идет ему китель с золотыми шевронами на рукавах и фуражка с крабом. Вроде бы помолодел Сергей. Да что помолодел? Ведь ему каких-то тридцать лет. Когда-то считал я этот возраст старчески преклонным. Чудак! — говорю сейчас в свои почти четверть века. А ведь недавно думал, что мне смерть? Пожил я вдоволь, куда уж больше — целых двадцать лет! Как вспомнишь об этом, так мороз по коже. Я очень мало, страшно мало жил. Жизнь только начинается. Может быть, так будет казаться с каждым прожитым пятилетием? И старость не придет?
— Да, а что у тебя с женой? Как-то неопределенно, Серега, о женитьбе выразился. И радистку не встретил, и…
— И что?
— Да, ничего. Это ведь я о тебе писал, послушай:
Как завидит девушку-связиста С аппаратом на бедре и — к ней! Вроде б Любкин