Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгие годы официальное литературоведение твердо стояло на одной позиции: Пушкин ошибаться не может. Один из корифеев русской пушкинистики М.А. Цявловский прямо заявлял: «У Пушкина все хорошо!»… Соответственно и «Бородинскую годовщину», и «Клеветникам России», в которых Пушкин не вполне соответствовал представлениям о нем советской власти, истолковывали и оправдывали как могли. Были написаны тома о сложности политической позиции Пушкина, о том, что, прославляя победы русского самодержавия, он одновременно в душе сочувствовал свободолюбивым полякам… В предельно ясных строках письма к Вяземскому: «И все-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна» — находили либеральный подтекст. И даже строки писем к Элизе Хитрово: «Итак, наши исконные враги будут совершенно истреблены… Начинающаяся война будет войной до истребления — или по крайней мере должна быть таковой… Мы получим Варшавскую губернию, что следовало осуществить уже 33 года тому назад» — пытались как-то объяснить.
Доходило до откровенно непарламентских приемов: даже Натан Эйдельман колол безответного Вяземского тем, что он, дескать, упрекал Пушкина в написании «шинельных стихов», а сам в середине 50-х «опустился» до откровенных поэтических похвал Николаю I… Вадим Перельмутер в послесловии к своей книге «Звезда разрозненной плеяды!.». приводит характерный пассаж из внутренней рецензии (1981) на его многострадальное сочинение о князе: «Позиция автора в отношении стихотворения «Клеветникам России» абсолютно неприемлема. Не понимая сложности вопроса, получившего ясность в нашем литературоведении, автор… отдает предпочтение радикалу Вяземскому впротивовес (так в тексте рецензии. — В. Б.) Пушкину». Одним словом, будь Вяземский хоть сто раз прав, преимущество всегда будет за Пушкиным… Просто потому, что Вяземский — это Вяземский, а Пушкин — это Пушкин.
Как это ни забавно, но изменение политической конъюнктуры в России лишь слегка поменяло акценты в этой старой проблеме. «Имперским» литературоведением позиция Пушкина уже не объясняется замысловато, а одобряется в полный голос, без поисков либерального подтекста. «В свете новых решений» Пушкин бодро стоит на страже интересов великой империи, а Вяземский проявляет необъяснимые симпатии к полякам и почему-то не жаждет потопить восстание в крови. «Но исполнял ли Вяземский волю масонов или выражал свое собственное мнение, мы не знаем» (Н. Богданов. Возвращение на истинный путь). Все это пишется без тени улыбки.
Для нас сегодня нет никакого сомнения в том, что и Пушкин, и Вяземский были патриотами своей страны. Хотя патриотизм у них был разный.
А вот у Пушкина сомнения относительно патриотизма Вяземского были. 5 июля 1832 года в разговоре с Николаем Мухановым он сказал, что Вяземский — «человек ожесточенный, aigri[60], который не любит Россию, потому что она ему не по вкусу». Пушкин хорошо знал Вяземского. Можно ли доверять его высказыванию?
На первый взгляд, свидетельства «ожесточенности» действительно разбросаны там и сям по обширному эпистолярному наследию князя. Например, в мае 1824 года, отказываясь сотрудничать во французском журнале «Revue Encyclopedique», Вяземский так объяснял причины своего отказа редактору: «Вы просите невозможного, требуя сведений главным образом о фактах, которые могут характеризовать развитие и успехи цивилизации на нашей родине. Разве вы не знаете, что Россия находится в еще совсем младенческом возрасте и что говорить вам о ней — значит делать крайне жестокую критику той опеки, которая держит ее в состоянии запоздалого детства?.. Я вижу свою национальную гордость не в том, чтобы торжествовать по поводу того, что у нас есть, а в том, чтобы сожалеть о недостающем. Я не принадлежу к нищим, старающимся выставить напоказ богатства, которых они не имеют, а скорее принадлежу к тем, которые нарочно показывают свои лохмотья, потому что считают себя достойными лучшей судьбы. И все мои благомыслящие соотечественники, конечно, разделяют мое мнение».
А вот записная книжка: «Что есть любовь к отечеству в нашем быту? Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским:
Какая же тут любовь, спросят, когда не за что любить? Спросите разрешения загадки этой у строителя сердца человеческого. За что любим мы с нежностию, с пристрастием брата недостойного, сына, за которого часто краснеем?»
Вариация этого высказывания в финале письма к Александру Тургеневу: «Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти России — такой, какой она нам представляется… Другой любви к отечеству у нас не понимаю».
С одной стороны, Пушкин как будто совершенно прав — Россия Вяземскому действительно не по вкусу, и он ее не любит… Но не будем забывать, что это писалось в 1828 году, в трагические минуты жизни князя, когда он думал об эмиграции. И достаточно прочесть такие стихотворения Вяземского, как «Первый снег», «Еще тройка», «Русские проселки», «Памяти живописца Орловского», «К старому гусару», «Степью», «Тихие равнины…», «Очерки Москвы», чтобы убедиться в том, что их писал патриот России. Достаточно узнать, что мечтой князя было составить сборник, куда «вошли бы все поговорки, пословицы, туземные черты, анекдоты, изречения… исключительно русские, не поддельные, не заимствованные, не благо- или злоприобретенные, а родовые, почвенные и невозможные ни на какой другой почве, кроме нашей». Очевидно, что такую мечту мог лелеять (и осуществить!) только истинный русский патриот… С трактовкой истинного патриотизма поздним Вяземским можно познакомиться в его статье «Граф А.А. Бобринский» (1868): «Он был патриот, также в лучшем и высшем значении этого слова, всецело преданный отечеству. Но также и патриотизм его не имел узких свойств односторонности и исключительности. Русский душою, он был европеец по образованности и сочувствиям своим. Он не раболепно предавался подчинению французскому, немецкому или английскому, но признавал, что и Россия есть часть Европы… Он считал, что не может и не должно быть систематического разлада и разрыва между Россиею и всем тем, что есть хорошего и поучительного в Европе».
Вот этими самыми «узкими свойствами односторонности и исключительности», по мнению Вяземского, страдал Пушкин. Со слов князя широко известен анекдот о том, как Пушкин в кругу друзей однажды «сильно русофильствовал и громил Запад»; слушавший его Александр Тургенев прервал пламенную речь скромным замечанием: «Да съезди, голубчик, хоть в Любек». Немецкий Любек был тогда первым пунктом, куда прибывали пароходы из Петербурга, и служил своего рода воротами в Европу для русского путешественника. Пушкин, осекшись, рассмеялся: действительно, легко «русофильствовать», не повидав хотя бы Любека…
С другой стороны, «русофильские» настроения были свойственны Пушкину далеко не всегда, и с этим согласится любой, кто хотя бы бегло знаком с его перепиской. Этого знакомства вполне достаточно, чтобы назвать самого Пушкина «человеком ожесточенным, aigri, который не любит Россию». «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног», «Что мне в России делать?», «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь», «Наша общественная жизнь — грустная вещь… это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поневоле могут привести в отчаяние»… «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!» — вот своеобразный итог подобного рода высказываний Пушкина.