Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Саре Павловне Берг, героине рассказа Хин «Не ко двору» (Восход, 1884), угадываются и индивидуально-авторские, и типические черты ассимилированного русско-еврейского интеллигента конца XIX века, с его неизбывной трагедией, выраженной в страстном монологе: «Слушайте, я считала себя с детства русскою, думала и говорила по-русски, мое ухо с колыбели привыкло к звукам русской песни… Все это осмеяли, забрызгали грязью. Я испытала на себе весь ужас положения незаконнорожденного ребенка в чужой семье… Хочу любить, а меня заставляют ненавидеть». Характер Сары дан автором в развитии, что придает ему особую художественную убедительность. Воспитанная в привилегированном пансионе в духе заскорузлого антииудаизма, девочка читает «Четьи-Минеи» и убеждена, что все евреи грязные, что они «с мацой в Пасху пьют человеческую кровь», и страстно мечтает о крещении. Но логика жизни приводит ее к заключению, что если ненависть к евреям входит в самую структуру христианства, то оно, стало быть, не дотягивает до тех ценностей, кои им провозглашаются. Сара, интеллигентная и образованная, то и дело сталкивается с дискриминацией: ей как еврейке отказывают в работе. А в один богатый дом она попадает, поскольку хозяева посчитали, что «даже лучше, что она жидовка; будет, по крайней мере, знать свое место и не важничать». В такой «серой, точно гороховый кисель», юдофобской атмосфере «ей как-то не верится, что можно произнести слово «еврей» без прибавления – плут, мошенник, подлец, когда представляется удобный случай».
И Сара уже на собственном опыте ощущает ложность господствующих в обществе стереотипов, кои она принимала на веру в детстве.
Принципиально невозможным становится для нее и крещение, какими бы резонами оно ни было продиктовано. А к нему склоняет Сару ее возлюбленный Борис Коломин, дабы заключить с ней брак. «Но ведь это простая формальность, обряд, – настаивает он, – для такой женщины, как вы, существует лишь одна религия, которая совсем не обусловливается той или иной церковью. Не могу же я поверить, что вы заражены религиозным фанатизмом». Однако вовсе не в фанатизме тут дело: Сара Павловна считает себя плотью от плоти еврейского народа и желает быть со своим народом – там, где, говоря словами поэта, ее «народ, к несчастью, был»! Вот что она отвечает жениху: «Я была свидетельницей дикой животной травли на людей, скученных на одном клочке, за чертой которого им запрещалось дышать, а когда эти люди не догадались задохнуться от тесноты и грязи и стали барахтаться, – их обозвали эксплуататорами, вампирами и мало еще чем… [Креститься] – громогласно отречься от них, перейти в вражеский лагерь самодовольных и ликующих. Я ни за что не переменю религию, перестанем об этом говорить. Милый мой, я люблю тебя, как душу, но никогда за тебя не пойду…»
А в другом рассказе, «Мечтатель» (Сборник в пользу начальных еврейских школ. 1896), перед нами предстает «скромный и бескорыстный пионер еврейского просвещения», Борис Моисеевич Зон. Это «неисправимый романтик», кумиры коего – печальники еврейства И.-Б. Левинзон и И. Г. Оршанский, а любимые литературные корифеи – Жорж Санд, Гюго и Гете. Он наделен «умом сердца», чуткостью и подкупающей всех «духовной простотой». Этот «энциклопедист-самоучка – любопытный обломок целого типа, который в таком неожиданном изобилии выделило еврейское захолустье в конце 50-х годов». В его холостяцкой московской квартире столовались нищие студенты, несостоявшиеся артисты, бомжи, а хозяин-хлебосол и рад был внимать ежечасно «молодому шуму», привечать всех – и эллина, и иудея. Однако шли годы, эпоха надежд Александра Освободителя канула в Лету, на троне прочно обосновался «тучный фельдфебель» – Александр III. «Дух времени был слишком силен, и старый мечтатель растерялся, – пишет Хин. – Пришли степенные молодые люди с пакостной усмешечкой, иронизирующие над «именинами сердца», пришли журналисты, прославляющие розги, юдофобство на «научной» почве с передержкой, гаерством, гиканьем».
Борис Зон наблюдает досадные метаморфозы: вот его любимый ученик, еврей Лидман так тесно сживается с окружающей бездуховностью и настолько нравственно черствеет, что «из благоразумия» принимает у себя в доме некоего Воронова, автора мерзких юдофобских брошюр. «Бывают такие случаи, когда быть благоразумным – значит быть низким», – бросает Лидману Зон. Дальше – больше: Лидман решает креститься, о чем с помпой объявляет Зону и тщится подыскать сему поступку разумные и высоконравственные аргументы. Происходит знаменательный диалог:
Лидман. Даже с философской точки зрения, я становлюсь на сторону исторической силы…
Зон. Даже если эта сила топит ваших братьев?
Лидман. Ну, это, знаете, индивидуальное чувство… как кто смотрит. Вам угодно считать братьями четыре миллиона человек, а я считаю братьями всех людей.
Зон (с горечью). Ах, скажите лучше прямо, что вам хочется выйти в присяжные поверенные…
Лидман (прищурившись). А хотя бы и так. Надеюсь, я никому не обязан давать отчета в своих поступках. Вот я не мешаю вам быть страдальцем и героем!
Лидман как в воду смотрел: «страдальца» Зона, не пожелавшего пойти на сделку с совестью, высылают из Москвы (предварительно в полицейском участке его аттестовали «натуральным жидовским» именем – Беркой Мордковичем – и не без удовольствия напомнили, что в России «для жида нет закона»!) Последние дни наш «мечтатель» провел в одном заштатном городке черты оседлости. Его мучил неотвязный сон: некий страж порядка с мясистой ряхой говорил ему вкрадчивым, даже ласковым голосом: «Прими караимство, дружок, или чтобы в 24 часа духу твоего здесь не было!» (караимы, как известно, дискриминации в Российской империи не подвергались)…
В сочинении Хин «Одиночество (Из дневника незаметной женщины)» (Вестник Европы. 1899) привлекают внимание два еврейских национальных типа, поразительных по своей полярности. Представитель первого – весьма отталкивающий невежественный выкрест Беленький («по части литературы он безгрешен», с иронией замечает автор). Это Иван, точнее, Абрам, не помнящий родства. Вот что о нем говорят: «Еврей, недавно крестился, но всех уверяет, что родители его были крепостные какого-то польского магната. Вчера он с пафосом рассказывал, что ему во сне явился Николай Угодник и предсказал блестящую карьеру. – «Может, это был не Николай Угодник, а Моисей Пророк», – съехидничал [кто-то]. – «Я не имею с ним ничего общего», – важно произнес Беленький».
А вот выпускница университета Белла Григорьевна Грогсгоф – антипод Беленького, она дает частные уроки, готовит учеников к поступлению в гимназию. Но ее семью, как и семьи сотен иудеев, высылают из Москвы, хотя родители «живут здесь чуть ли не двадцать лет, и вдруг оказывается, что они не имеют права тут жить и должны уехать на родину, а они и забыли давно, где их родина». Белле с ее обостренным чувством национального достоинства стыдно и унизительно просить о том, что должно принадлежать ей по праву. «Ведь одна моя просьба – позор, – с горечью говорит она. – Что я сделала? Кому мешаю? В чем мое преступление?» Так и слышится здесь голос Тевье-молочника, любимого героя Шолом-Алейхема, выдворяемого властями из родного дома: «Стены голые, и кажется, будто они слезами плачут. На полу – узлы, узлы, узлы! На припечке кочка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, – меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись… Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно!»