Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коллектив, судя по озадачившимся физиономиям, и не в курсе, что они, оказывается, приняли такое решение.
— Короче! — рявкнул физрук, злясь на меня, и кажется, на весь мир разом, — Отдельно теперь ночевать будешь, с-су… понял⁈ Специально для тебя спальню освободим.
— Ну, Валерьян Игоревич… — заныл кто-то из детей помладше, предвидя пусть временное, но уплотнение, и прочее ухудшение жизненного пространства.
— Молчать… — прошипел педагог, развернувшись резко и зло, и сразу — тишина…
Под присмотром педагога, сверлящего мне спину ненавидящим взглядом, я забрал из спальни свои, то бишь казённые вещи, в том числе и постельное бельё. Гитару у меня отобрали, спохватившись, неделю назад, выговорив заодно моим надзирателям, то бишь товарищам — за то, что они не доложили, не пресекли и не позаботились об этом сами, заранее и без напоминаний.
Взяв барахло в руки, я встал у койки, готовый, если надо, стоять долго. Прецеденты были…
Короткая, но очень насыщенная пауза длилась всего несколько секунд, но по ощущениям — часы!
— Пошли! — дёрнул подбородком физрук, и я, под его конвоем и под прицелом десятков глаз, передислоцировался с соседнюю спальню, из которой уже закончили вытаскивать кровати — все, кроме двух.
— Из-за тебя и мне теперь… — с ненавистью сказал педагог, пиная носком бутсы металлическую ножку кровати, — караулить! А по мне, если бы тебя…
Он махнул рукой и так многозначительно прищурил глаза, что расшифровки не потребовалось. Ещё раз сплюнув, он улёгся на койку, не раздеваясь, и закурил.
— Отбой! — чуть запоздало рявкнул он, привстав и зло глядя на детдомовцев, столпившихся у двери, — Сейчас докурю и проверю, и если…
Он не договорил, но дети вмиг испарились, да и я поспешил раздеться, нырнув под одеяло. Спа-ать…
— Забодал… — цедит Игорь Валерьянович, стоя в открытой двери душевой и комментируя каждое моё действие очень едко, зло и максимально обидно, — Ну что ты свои трусы застирываешь? Обтрухался, и теперь ночной позор пытаешься скрыть⁉ Я, Савелов…
Затяжка, дёрганое движение кадыка и дым, выпускаемый сквозь ноздри.
— … живу в десять раз дольше, чем ты дрочишь! От меня-то что скрывать?
Стараясь не обращать на него внимания, намыливаю трусы — их, как и носки, я стираю каждый день. Это одна их тех немногих вещей, что позволяет сохранить самоуважение.
— Ну что писюн трёшь? — а это уже коммент к моей помывке, — Меня уже совсем не стесняешься, да?
Закончив мыться, вытираюсь, одеваюсь и выхожу. Мельком вижу своё отражение в облупившемся зеркале, и то, что я вижу, не очень-то радует.
— Дрочила! — и в душевую, пихнув меня плечом, входят желающие помыться.
Нисколько не сомневаюсь, что, наслушавшись комментариев физрука и ненавидя меня по велению начальства, они додумают то, чего не было и чего они не видели сами, и, месяцев через несколько, с пеной у рта будут уверять, что лично видели, как я дрочу, ебу местных жучек и всячески разлагаюсь.
Соответствующая информация пойдёт и в личное дело, и в медицинскую карточку, и… Ну классика же! Очернить противника, расчеловечить его, попытаться, поливая такой вот грязью, заставить сомневаться как в самом человеке, так и в том, что он говорит.
Завтракал я, уже привычно, за отдельным столом, давясь даже не двойной, а тройной порцией под взглядами детдомовцев. Это ещё одна причина для ненависти, и…
… хотелось бы сказать, что их понимаю, прощаю и так далее, но… нет. Не могу, да наверное, и не хочу прощать.
— На! — вещи, отданные на хранение несколько дней назад, с силой пихаются мне в руки, на физиономии завхоза нескрываемое отвращение, усугубляемое похмельем, — Переодевайся!
— Живо давай! — а это уже физрук, смотрящий на меня лютым волком. Плевать… я понимаю, что в детдом уже не вернусь!
Как бы ни сложились обстоятельства, но это — водораздел! Я. Сдаю. Казённые. Вещи. Точка!
Внутри меня сумбур — такой, какого не было, наверное, в самом начале моего здесь появления. Ну… голова разве что работает лучше, или вернее сказать — быстрее. Но там, внутри, мятущийся хаос, столкновение галактик, Большой Взрыв!
Меня кидает от самых радужных надежд, до пучин депрессии. От эйфории до желания перегрызть себе вены зубами прямо здесь и сейчас, потому что проще умереть, умереть всем назло, чем жить вот так…
— Ждать тебя… — но вопреки своим же словам, Валериан Игоревич не дожидается, когда я зашнурую правый ботинок и дёргает меня за руку, потащив за собой. Иду, чтобы не наступить на шнурок, враскачку, широко расставив ноги.
— Да тьфу ты… — повернувшись, он сплёвывает отнюдь не фигурально, — как обосрался! Даже шнурки завязать не можешь! Одно слово…
Во дворе уже стоит служебный «Москвич» Татьяны Филипповны, и служебный усатый водитель, старательно не глядя по сторонам, полирует тряпочкой капот. На лице — самоуважение не по чину и усы, торчащие задорно и куртуазно. Не мужчина, а мечта одиноких женщин за сорок, тоскующих без крепкого мужского плеча, запаха табака и алкоголя, ну и да, усов на соседней подушке.
Ищу взглядом милицейский автомобиль, но нет… пока или вообще? Просвещать меня, естественно, никто не думает, да и… какая, собственно, разница?
Ждём… я молча, завязав наконец ботинок, а физрук, закурив, нашёл общий язык с шофёром, обсуждая, естественно, меня. Ну и до кучи — родителей, нацию и то, что всех нас следовало бы…
… но что именно с нами следовало бы сделать, не договаривается. Они же не эти самые… не фашисты! Фашисты — это мы. Я.
Ждём Татьяну Филипповну, которая сейчас с озабоченным видом слушает завуча по воспитательной работе, изредка кивая и перебирая какие-то бумаги, не забывая в них заглядывать, принимая вид ещё более озабоченный.
У Елены Николаевны вид сильно потускневший, хотя она и раньше была, как молью поеденная.