Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он идет по Стромынскому тракту домой.
Он знает, что время сокращается.
Он старается не оглядываться.
Он плохо себя чувствует.
Его воображение измучено совершенно.
Он приходит домой, поднимает телефонную трубку и звонит своей бывшей жене Ольге Шамборант.
Потом Битов так вспомнит о том времени: «У меня никогда не болела голова, у меня там кость. И не бывало температуры. А тут появилась маленькая температурка и постоянная головная боль. А врач сказала: “Да брось ты, похмелись, и все”. А я не пил… Я тогда позвонил Ольге, при этом никаких теплых отношений между нами уже не было. Она спросила: “Ты что, питекантроп?” И вызвала неотложку. Оказался чудовищный отек головного мозга, мне поставили рак и на всякий случай сделали биопсию. Выяснилось, что это абсцесс, нарыв, и мне просто промыли мозги в прямом смысле слова. Ольга меня спасла… Замечательную формулу она произнесла, когда уже расстались, а просто любили потрепаться как два человека, которым друг с другом легко и понятливо. Она сказала, что любовь – это когда увидишь человека и обрадуешься. Это просто и так много, когда у тебя абсолютно непосредственная радость».
Через девять лет Битов попадет на Каширку с тем же диагнозом.
Но и на сей раз финиш окажется лишь иллюзией («Текст – тот же бег. Не сразу переходишь на шаг», А. Г. Битов).
Конечно, если ретиво начинаешь бежать, то довольно быстро дыхание учащается, начинают деревенеть икры, схватывает спину, печень и селезенку, на лице выступает пот, голеностоп подводит, но надо терпеть, чтобы продлить теперь уже не сам бег-текст, а хотя бы его подобие.
В годы молодости Битов совершал свой побег ежевечерне, куда глаза глядят, находя это занятие приятным, хотя бы потому что во время бега пребывал в полном одиночестве, а голова была абсолютно пуста. Знал, конечно, что на смену минутам блаженства и полета вскоре придет мучение, явится страдание. Но именно это страдание, доставленное самому себе, и есть плата за чаемое уединение, и насколько долго ты сможешь терпеть это страдание, настолько долго ты сможешь оставаться один…
…впрочем, всё это размышления, на которые человек-бегущий не способен, поскольку голова его свободна от разного рода дум, в том числе и от понимания непреложной истины, что все конечно – и дистанция, и жизнь.
Но вот как быть с текстом?
«Там опять чистая бумага…», – замечает Битов.
То есть побег он совершает от одного текста к другому, от одного себя к другому себе.
К слову – о чистой бумаге.
Вспоминая старый дедов письменный стол и разбросанные на нем фотографии, блокноты, издательские договоры, исписанные вдоль и поперек листы бумаги, автор признает, что найти чистый, неисписанный лист бумаги в этом вертепе (вариант – в этих кущах) было делом совсем непростым!
Видел себя со стороны мечущимся над столом, записывающим огрызком карандаша на полях, на обрывках, на оборотной стороне документов мысли, фразы, потому что важным и необходимым находил не на чем, а о чем.
Смотрел на себя и не узнавал себя…
Отрывал взгляд от стола, от исписанного листа бумаги или блокнота, поднимал глаза вверх и узнавал себя…
И это была вовсе не игра в гляделки, не усвоение, а постижение, приводящее в результате к доверию, о чем Битов впоследствии напишет: «С возрастом я наконец стал что-то понимать: кто такой не я».
Читаем в «Грузинском альбоме» писателя: «Эта система доверия и неведения будит воображение. Вы не можете вспомнить какой-то воздух, какую-то оскомину: что-то напоминает вам ваше ощущение с великой степенью неопределенности, с неподтвержденной конкретностью… Вы погружаетесь в детство. Вас за руку ведут. Вы идете “в один дом” – перед вашими глазами встает такой “вообще дом” почему-то с маленькими колоннами, балконом, деревом, черт знает почему – не такие дома выстроены в вашем опыте, а представляете вы себе всю жизнь именно такой; он уцелел в одном лишь вашем мысленном взоре, на грани сна… Эта инфантильная неопределенность – романтична, даже романична (роман-музей, роман-диссертация, роман-мираж, роман-пунктир, роман-побег. – М. Г.), то есть откуда-то вычитана или вычтена. В вас выделяется позитивизм. Но вы подходите наконец к вашей цели и это именно такой дом и есть, даже какое-то подобие колонн… не то чтобы колонны, но все-таки… Напротив, за забором, и ночью строят: там рев бульдозера, слепой луч прожектора, как в зоне… Значит, по соседству с вашим огромным недостроенным современным опытом все же уцелел и этот домик, как младенческое воспоминание: то ли вы сами его помните, то ли вам мама рассказала. Вы идете “в один дом”, “в одно славное семейство”, и в вашем голом, вычитанном воображении – гостиная, картина, скатерть, вишневое варенье и размытые лица хозяев вокруг стола, выражающие сердечность и достоинство, свидетельствующие почему-то о любви именно к вам».
Любовь родных и близких объяснима и желанна.
Любовь к самому себе часто путают с самовлюбленностью, самоуважение с надменностью, а ведь сказано у святого евангелиста Марка: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя. Иной, большей сих, заповеди нет».
Но любить самого себя русскому человеку как-то не пристало. Вернее сказать, он может это делать, но не обретет при этом счастья, но получит страдание.
Выходит, что тем самым он нарушает евангельскую заповедь, переиначивает ее, оставляя только «возлюби ближнего своего», что само по себе невыполнимо без второй ее части, а посему она невыполнима в целом.
В дневнике 1873 года Достоевский пишет: «У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно. Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости Господа. Страданием своим русский народ как бы наслаждается. Что в целом народе, то и в отдельных типах, говоря, впрочем, лишь вообще. Вглядитесь, например, в многочисленные типы русского безобразника. Тут не один лишь разгул через край, иногда удивляющий дерзостью своих пределов и мерзостью падения души человеческой. Безобразник этот прежде всего сам страдалец… Самый крупный безобразник, самый даже красивый своею дерзостью и изящными пороками, так что ему даже подражают глупцы, все-таки слышит каким-то чутьем, в тайниках безобразной души своей, что в конце концов он лишь негодяй и только… Если он способен восстать из своего унижения, то мстит себе за прошлое падение ужасно, даже больнее, чем вымещал на других в чаду безобразия свои тайные муки от собственного недовольства собою».
И вот как тут не вспомнить описанную в одной из