Шрифт:
Интервал:
Закладка:
БЛЕДНАЯ АННА
Рассказ, 1953
С войны я вернулся только весной 1950 года и не нашел в нашем городе ни одного знакомого. К счастью, родители оставили мне в наследство немного денег. Я снял комнату и целые дни лежал на кровати, курил и ждал, а чего ждал, сам не знаю. Работать мне не хотелось. Я давал хозяйке деньги, она покупала продукты и готовила еду. Всякий раз, когда она приносила кофе или обед, она оставалась в моей комнате дольше, чем мне хотелось бы. Ее сын был убит в деревушке, которая называлась Калиновка, и когда она входила ко мне, она ставила поднос на стол и направлялась в тот темный угол, где стояла моя кровать. Обычно я лежал в каком-то полусне, много курил и тушил докуренные сигареты прямо о стену, и поэтому стена над кроватью вскоре оказалась вся в черных пятнах. Хозяйка моя была на редкость худая, и когда ее бледное изможденное лицо вдруг возникало в полумраке над моей кроватью, я пугался. Сперва я думал, что она сумасшедшая, потому что у нее были какие-то странные, белесые и очень большие глаза и она всякий раз спрашивала меня о своем сыне.
— Вы уверены, что не знали его? Деревня называется Калиновка, неужели вы там не были?
Но я никогда не слышал о деревне, которая называется Калиновка, и я неизменно поворачивался лицом к стене и отвечал:
— Нет, я в самом деле не помню такого места.
Но хозяйка моя не была сумасшедшей, напротив, она любила порядок, и мне было больно, когда она задавала мне вопросы о сыне. А спрашивала она о нем по два-три раза в день, и когда я заходил к ней на кухню, она мне всегда показывала его портрет, вернее, цветную фотографию, которая висела над диваном: смеющийся белобрысый парень в парадной форме пехотинца.
— Его фотографировали в гарнизоне, — объясняла она мне всякий раз, — перед самой отправкой на фронт.
Это был поясной портрет: солдат в каске на фоне бутафорского замка, увитого бутафорским плющом.
— Он работал трамвайным кондуктором, — в который раз рассказывала мне моя хозяйка, — старательный был парень.
И затем она всегда протягивала мне картонную коробку с фотографиями, которая стояла у нее на ночном столике, заваленном лоскутками для заплат и моточками штопки. И мне приходилось одну за другой перебирать очень много карточек ее сына: групповые снимки, сделанные в школе — в первом ряду всегда кто-нибудь сидел, зажав между коленями грифельную доску, на которой было написано сперва «VI», потом «VII» и, наконец, «VIII»; перехваченные красной резинкой, отдельно хранились фотографии сына во время причастия: мальчик в черном, похожем на фрак сюртуке, с гигантской свечой в руках стоял перед транспарантом, на котором была изображена золотая чаша; потом шли фотографии, где он был запечатлен у токарного станка: чумазый парнишка — ученик слесаря — с напильником в руках.
— Эта работа была для него слишком тяжелой, — неизменно заключала хозяйка и показывала мне его последний снимок, перед тем как он стал солдатом: он был в форме трамвайного кондуктора и стоял у вагона девятого маршрута на конечной остановке, там, где трамвай делает кольцо, и я узнавал ларек, где продают лимонад и где я до войны много раз покупал сигареты; узнавал я и тополя, которые все еще там стоят, и виллу с золотыми львами у входа, которых уже нет, и я вспоминал девушку, о которой думал на войне: красивую, с узкими глазами и бледным лицом. Она часто садилась в девятый номер на конечной остановке.
Я всегда подолгу разглядывал фотографию, которая изображала сына моей хозяйки на конечной остановке девятого, и думал в это время о многом: о девушке и о мыловаренной фабрике, на которой я тогда работал, и я словно слышал лязг трамвая, видел красный лимонад, который пил в жару в том самом ларьке, и зеленую рекламу сигарет, и снова девушку.
— Может быть, — допытывалась моя хозяйка, — может быть, вы все-таки знали его?
Я качал головой и прятал этот снимок в картонную коробку. Он был отпечатан на глянцевой бумаге и казался еще новым, хоть ему уже было восемь лет.
— Нет, нет, — повторял я. — И Калиновку я не знаю. В самом деле, не знаю.
Мне часто приходилось бывать у нее на кухне, а хозяйка часто заглядывала ко мне в комнату, и так уж получалось, что целый день я думал о том, что хотел забыть, — о войне, и я стряхивал пепел за кровать и гасил окурки о стену.
Иногда по вечерам, лежа на кровати, я прислушивался к шагам девушки в соседней комнате или к брани югослава, жившего в каморке при кухне, который, входя, всегда искал выключатель.
Я прожил там уже недели три и за это время по меньшей мере раз пятьдесят разглядывал фотографию Карла на конечной остановке девятого трамвая, как вдруг заметил, что вагон, перед которым он стоял с кондукторской сумкой на боку и улыбался, не был пуст. Я впервые внимательно вгляделся в карточку и увидел, что в вагоне сидит смеющаяся девушка. Это была та самая красивая девушка, о которой я так часто думал на войне. Хозяйка подошла ко мне, внимательно посмотрела мне в лицо и сказала:
— Теперь вы его узнали, да?
Затем она встала за мой стул и через мое плечо уставилась в фотографию, а из ее передника — она его придерживала одной рукой — подымался и обдавал меня сзади запах зеленого горошка.
— Нет, — тихо ответил я. — Я узнал девушку.
— Девушку? — переспросила она. — Это была его невеста, но, может быть, оно и к лучшему, что он ее больше не увидел…
— Почему? — спросил я.
Она не ответила, отошла от меня, села на стул у окна и стала лущить стручки гороха. Потом, не глядя на меня, спросила:
— Вы знали эту девушку?
Крепко сжимая в руке фотографию, я поглядел на хозяйку и рассказал ей о мыловаренной фабрике, о конечной остановке девятого номера и о красивой девушке, которая там всегда садилась.
— И это все?
— Да, — ответил я.
Она высыпала горошек из передника в сито, открыла кран и долго стояла, повернувшись ко мне своей узкой спиной.
— Когда вы ее увидите, вы поймете, почему я сказала: к лучшему, что он ее больше не видел.