Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А печать внизу вы заметили? Тут же стоит печать: «Вступайте в наш Союз…»
— Да знаю, знаю, — говорит он нетерпеливо, и лицо его становится еще на тон желтее, — но это же бессмыслица, посылать мне такое, когда у меня только груши растут. А тут речь идет о яблоках. И на что люди время тратят!
Ах, вот в чем дело, говорю я себе и складываю письмо. Теперь надо подумать, не должен ли я ходатайствовать об изменении устава нашего Союза. Правда, баллада тогда утратит свою мелодию, ведь тут годятся только трехсложные фрукты…
ВКУС ХЛЕБА
Рассказ, 1954
Из подвала на него пахнуло спертым кислым воздухом; он медленно спускался по липким ступеням, нащупывая путь в желтоватом мраке; откуда-то сверху капало, — должно быть, крыша прохудилась или лопнула водопроводная труба; вода смешалась с пылью и мусором, и ступени от этого стали скользкими, как дно аквариума. Он прошел дальше. Из двери позади него падал слабый свет, справа, в полутьме он увидел табличку: «Рентгеновский кабинет, просьба не входить». Он подошел поближе к свету, свет был желтый, мягкий, и по мерцанию он понял, что, должно быть, горит свеча. Идя дальше, он заглядывал в темные помещения, где можно было различить наваленные в беспорядке стулья, кожаные кушетки и сплющенные шкафы.
Дверь, из которой падал свет, была открыта настежь. Возле высокой алтарной свечи стояла монашка в голубом одеянии, она руками перемешивала салат в большой эмалированной миске; зеленые листочки были облиты беловатым соусом, тихонько плескавшимся на дне миски. Широкая розовая ладонь монашки круговыми движениями перемешивала салат, и мелкие листики иногда падали через край; монашка спокойно подбирала их и бросала обратно в миску. Рядом с подсвечником стоял большой жестяной бидон, от которого пахло горячим бульоном, луком и зеленью.
Он громко произнес:
— Добрый вечер.
Монашка обернулась, на ее широком розовом лице отразился страх, она еле слышно спросила:
— О Боже, что вам угодно?
С ее пальцев капал молочный соус, а на белых, почти детских руках налипли мелкие листики салата.
— Боже, как вы меня напугали, вам что-то нужно?
— Я хочу есть, — тихо признался он.
На монашку он больше не смотрел, взгляд его упал на стоящий справа шкаф, дверцу которого словно сорвало ветром, ее фанерный обломок болтался на петлях, а пол был усеян шелухой облупившегося лака. В шкафу лежал хлеб, много хлеба. Ковриги были небрежно положены одна на другую, больше дюжины помятых ковриг. Рот его мгновенно заполнился слюной, он с трудом, давясь, проглотил ее и подумал: «Я хочу хлеба, во что бы то ни стало хочу хлеба…»
Он посмотрел на монашку, ее детские глаза выражали сострадание и страх.
— Вы хотите есть? — спросила она, — да? — и вопросительно взглянула сперва на миску, потом на бидон с бульоном и на полку с хлебом.
— Хлеб, — сказал он, — пожалуйста, дайте мне хлеба.
Она подошла к полке, сняла одну ковригу, положила ее на стол и принялась искать нож в ящике стола.
— Спасибо, — сказал он тихо, — да бросьте вы искать, хлеб можно и разломить…
Монашка обхватила рукой миску с салатом, взяла бидон с бульоном и ушла.
Он отломил горбушку; подбородок его дрожал, он чувствовал, как дергаются у него губы, как сводит челюсти. Наконец он впился зубами в мякиш неровного разлома и начал жевать. Он ел хлеб. Хлеб был старый. Недельной, наверно, выпечки, черствый серый хлеб, опоясанный красноватой бумажной лентой с маркой какой-то фабрики. Он все глубже вонзал зубы в мякиш, пока не добрался до поджаристой, словно бы кожаной корки, потом схватил ковригу обеими руками и отломил новый кусок; правой рукой он подносил ломоть ко рту, а левой прижимал к себе ковригу; продолжая жевать, он присел на край какого-то ящика; каждый следующий ломоть он принимался есть с мякиша, ощущая прикосновение хлеба к лицу, его суховатую ласку, меж тем как зубы продолжали делать свое дело.
ДАНИЭЛЬ СПРАВЕДЛИВЫЙ
Рассказ, 1955
Было еще темно, и женщина, лежавшая рядом, не видела его лица, поэтому вынести все это было легче. Она уже больше часа говорила, не замолкая, и ему не стоило никакого труда время от времени вставлять «да», или «да, конечно», или «ты совершенно права». Женщина, лежавшая рядом с ним, была его жена, но когда он думал о ней, он мысленно всегда называл ее «женщина». Она была даже красивая, и многие мужчины заглядывались на нее. Будь он ревнивцем, он мог бы ее ревновать, но он не ревновал. Он радовался темноте, которая скрывала от него ее лицо и позволяла ему ничего не изображать на своем. До чего утомительно день-деньской, до темноты, ходить с чужим выражением лица, быть на людях словно в маске!
— Если Ули провалится, — говорила она, — это будет просто катастрофа. Мари этого не переживет. Ты же знаешь, сколько ей пришлось выстрадать, верно?
— Да, конечно, — сказал он.
— Она сидела на одних сухарях, она… я просто не представляю себе, как все это можно вытерпеть… Неделями спать без простыней!.. К тому же, когда родился Ули, Эрик считался пропавшим без вести… Не знаю, что будет, если мальчик провалится на экзамене. Разве я не права?
— Ты совершенно права, — сказал он.
— Ты непременно должен повидать мальчика перед тем, как он войдет в класс, и как-нибудь ободрить его. Ты ведь сделаешь, что сможешь, правда?
— Да, — сказал он.
Таким же вот весенним днем тридцать лет назад он сам приехал в город, чтобы держать вступительный экзамен в гимназию; вечером пылающий закат багровым отсветом залил улицу, где жила его тетка, и ему, одиннадцатилетнему мальчишке, казалось, будто кто-то рассыпал по крышам домов жар из печки и вместо стекол вставил в рамы сверкающие листы раскаленного металла.
Потом, когда они сели ужинать, окна как бы подернулись зеленоватой ряской сумерек, но это длилось недолго, полчаса, не больше, те самые полчаса, когда женщины никак не могут решиться зажечь электричество. Тетка тоже долго не решалась, а когда она наконец повернула выключатель, из сотен домов, словно отвечая ее сигналу, хлынул на улицу, разрывая зеленоватую тьму, ослепительный желтый свет. Электрические лампочки, похожие на диковинные твердые плоды с острыми шипами, раскачивались в темноте.
— Ты не провалишься? — спросила тетка, а дядя, сидевший с газетой в