Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы долго сидим молча. Перед глазами стоит Даня. Я представляю его голос, слышу, как он говорит “мама”. Эх Митя-Митя, игра тут совсем ни при чем. Люди, когда умирают, всегда к маме хотят.
И тут я вспоминаю про свой следующий вопрос.
– Не понимаю еще вот чего, – говорю я тихо. – Как так вышло, что Тим с Дервиентом там столько времени вместе провели, и, видимо, в полном согласии, а сцепились только перед тем, как мы туда нагрянули? Почему один другого сразу не убил?
– Видимо, Дервиент действительно не собирался никого больше убивать. Надеялся еще как-то выпутаться. По идее, Данину смерть можно было бы списать на несчастный случай, тем более что мы видели, что Даня фактически самоубийство совершил руками Дервиента. А об остальном нужно Тима подробно расспросить, я пока не успел.
На следующее утро мы едем в СИЗО. В коридоре к нам бросается Яся Васильевна, что-то говорит мне про Катюшу и Федю, но я никак не могу сосредоточиться на ее словах, все жду, когда коридор заполнят шаги и он выйдет нам навстречу. Пережитое убийство должно менять человека безвозвратно. Изменился ли Владимир Сергеевич? Что с ним стало? Что стало со мной?
Ужасно потеют ладони, колени ходят ходуном, пол подо мной кажется стеклянным.
Мы долго сидим в коридоре, а Дервиента все не ведут. Потом нас зовут в кабинет, а он, оказывается, уже там. Руки скованы за спиной. На нас не смотрит, будто нас и нет. Мне никак не удается понять, что именно в нем изменилось.
Человек за столом дочитывает протокол:
– “При задержании и последующем обыске обнаружено видеооборудование, с помощью которого производилась видеосъемка актов насилия, в том числе сексуализированного, над несовершеннолетними от трех до десяти лет”.
Стоп, что же это получается, у него там еще и собственные камеры стояли? Даня погиб зря? Потому что они кабинет не обыскали как следует?!
– “В их числе Федор Владимирович Дервиент, несовершеннолетний две тысячи девятого года рождения, родной сын обвиняемого. Пользуясь инвалидностью ребенка, Владимир Сергеевич Дервиент систематически применял к нему сексуализированное насилие”. – Человек за столом поднимает глаза. – Владимир Сергеевич, вы подтверждаете вышеизложенное?
Когда в кино люди кричат и дерутся, я всегда отворачиваюсь, но сейчас отвернуться не в состоянии: маленькая Яся с воем лупит рослого мужа по лицу. Это мало похоже на кино.
Наконец второй полицейский бережно отсоединяет ее от Дервиента и усаживает обратно на стул.
– Продолжим, – полувопросительно говорит тот, что за столом. – Владимир Сергеевич, что можете показать по сути высказанных обвинений?
– Что я могу показать?.. – Дервиент шмыгает носом и улыбается уголком рта. – Смотрю, у вас тут целый зал зрителей набрался. И лица все знакомые. Здравствуй, Лиза. И все ждут, что я покажу. И суда вам не требуется, вы уже все про меня решили. Да и вряд ли я до суда доживу, кстати. Мужики в камере очень уж решительно настроены. Так что уговорили, сейчас все и покажу, включайте, что там у вас.
Человек за столом щелкает мышкой, загорается зеленая лампочка.
– Значит, так, – не глядя в камеру, говорит Владимир Сергеевич. – Во-первых, вам нужно уяснить вот что. С самого начала, еще когда я просто в поликлинике физиотерапевтом сидел, мне не приходилось искать детей, родители сами их приводили. Важно заметить, ни один ребенок не хотел уходить. Любые процедуры я делал для них приятными. Они сами хотели быть со мной. Ребенок может говорить что угодно, может все отрицать, но тело никогда не врет. Они сами хотели всего того, что я им давал. Никто ни разу не пожаловался. Я не урод, я люблю детей. А дети всегда чувствуют, если они кому-то важны. Придет такой – недолюбленный – при живых-то родителях. Такие очень тепла хотят, тянутся к тебе. Если бы вы их видели – так, как видел я. Вот я спрошу вас, кому более одиноко: ребенку богатых родителей или сироте из детдома, – что вы ответите? Потребности-то у всех детей одинаковые. Смотришь: на этом клейма ставить негде, сопли заскорузлые до пола, а у того личный водитель. Разница, казалось бы. А тепла обоим одинаково охота. Среди родителей почему-то не модно любить детей. Но кто-то же должен их любить? И это делал я.
Яся Васильевна тоненько, как-то очень жалобно вскрикивает и комом одежды сползает на пол.
– Я же тебе говорил: никаких посторонних! Безобразие! – Следователь выключает камеру и выскакивает из-за стола. Они с напарником пытаются поднять Ясю с пола, но она раз за разом выскальзывает из их рук. Наконец они поднимают ее – голова запрокинулась и безжизненно болтается на ходу – и выносят в коридор.
Владимир Сергеевич равнодушно провожает их взглядом. А я никак не могу перестать разглядывать его. Поразительно. Сидит в наручниках. Вместо привычного элегантного костюма – какая-то растянутая серая майка и чудовищные синие штаны, еще и в носки заправленные. В конце концов, ему только что чуть не выцарапали глаза. Его жена упала и, может, умерла. А кино про английского лорда с ним в главной роли можно хоть сейчас снимать. Даже без грима. Как ему это удается?
Но размышлять об этом больше некогда, подумаю потом. Они вот-вот вернутся.
– Я знаю: это вы хотели взять меня на работу, – быстро говорю я ему. – И не просто так. Тот человек, которого мама убила… Он был важен для вас.
– Честно говоря, ты меня удивляешь, Лиза. – Дервиент оборачивается ко мне, будто только что заметил. – Я думал, ты совсем деревяшечка. Ты права: тому, кто потерял родного человека, который никому не причинил никакого зла, никогда не будет достаточно того, что кто-то там потом сядет в тюрьму и там немножко посидит. – Он откидывается на стуле и кладет ногу за ногу.