Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, нельзя им смотреть. Ни в коем случае…
И вовсе не такая уж она красивая, как показалось вначале, – губы чуть-чуть толстоваты, курносая, отчего в округлом лице проступает некоторая простоватость. Слава Лидзь сердито всаживает лопату в землю: ничего он не хочет и не добивается! Земля сухая – лопата входит в нее туго. Почему если красота, то тут же утрачиваешь самого себя? Должно быть наоборот – испытав подъем и вдохновение, тут же и ощутить свое истинное «я», пусть отдельное и невоссоединимое, но – свое и подлинное.
Конечно, хлебом их не корми, а только дай возможность бросить работу и побалдеть, отвлечься на какую-нибудь ерунду. Если бы Артем Балицкий позволял себе такое, то никогда бы ничего не успел. Нет, он достаточно умен, чтобы не обманываться миражами и иллюзиями. Нет, Артем доверял только тому, что имело под собой реальную почву, что было доступно, необходимо и полезно. Романтика – это хорошо, но не для него. Он уже вышел из того возраста, когда покупаются на пустяки. Сейчас нужна основательность и решительность, будущее не за горами, его надо делать своими руками. У человека должна быть реальная и, главное, достижимая цель, сознание собственных сил, трезво взвешенных, и тогда не обязательно так уж рьяно и нетерпеливо к ней рваться – это может только помешать. Нет, нужно иметь терпение, целеустремленно работать, а когда уже все будет подготовлено – протянуть руку, и плод сам упадет на подставленную ладонь. Созревший и еще более сладкий. Не кислый и не комом, а такой, каким ему и надлежит быть.
Как же, девочку смазливую увидели, встрепенулись, как петушки, лопаты побросали, перья распушили. Из-за любой встречной юбки способны голову потерять. Детские игры, хоть они и корчат из себя бог знает кого. Впрочем, ему-то что?
Артем зорко посмотрел, но не на девочку, а на Софью: как та реагирует? Чутко перехватил ее взгляд (работа стоит!), недовольство в нем, но и еще что-то, только к нему, Артему, доверительно обращенное – вскользь, однако лишнее свидетельство взаимопонимания: ну да, конечно, они правы (их недавний разговор).
Надо отдать должное проницательности Артема – в неприятном раздерге чувств пребывала Софья Игнатьевна из-за этой ундины, как сразу иронически поименовала ее про себя. Досадно ей было такое чрезмерное внимание к этой девчонке, которая неизвестно зачем явилась сюда. И сама злилась на эту свою досаду. В конце концов, девочка-то чем виновата? В белом ситцевом платьице, подчеркивавшем стройность фигурки и ровную здоровую смуглость кожи, она и впрямь прелестна.
А все равно обидно. Для этих парней, обо всем мгновенно забывших, она только мать-начальница (надо сказать Валере, что она больше не желает слышать этого дурацкого прозвища!), погонщица, надзирательница…
Вот и Торопцев смотрит, щурится, говорит что-то (она напряженно прислушивается), а девочка что-то отвечает, смеются, Софья Игнатьевна презрительно кривит губы и напрасно напрягает слух – ветер, сухой, напоенный степным разнотравьем, относит слова в сторону, если бы не этот освежающий ветерок с Волги, они бы все давно спеклись или были бы заедены назойливыми слепнями.
Ей бы прикрикнуть на них, что рановато они устроили себе отдых, надо честь знать, но сдерживается – не была б слишком очевидна ее досада. А еще верней – ее ревность. Это она-то – надзирательница? Да она им тут почти санаторий устроила, курорт, можно сказать. Работают по шесть часов, до обеда, а она знает, что некоторые начальники отрядов не принимают во внимание возраст – годом больше, годом меньше (вон, что касается курева или выпивки – тут они все взрослые). Хочешь заработать – вкалывай! И никакой ГЗОТ не указ. Не в дом отдыха приехали!
В конце концов ее прорывает. Как можно громче, чтобы ее услышали, она окликает их (голос хриплый от курева): пускай приступают сейчас же к работе, а девочка пусть идет себе мимо, туда, куда шла, пусть не отвлекает. А то эти лодыри на что угодно готовы отвлечься, лишь бы пофилонить. Давайте-давайте, за лопаты, полдня уже прошло, а сделано всего ничего. Нет, так не годится. Она, между прочим, должна им за кубометры платить, понятно? А они сколько накопали? Так они не то что не заработают, но даже и питание свое не окупят. Произнесенное слово «кубометры» режет слух самой Софье Игнатьевне – ей неприятно его произносить: она не прораб, а историк, археолог… Вот на что они ее толкают!
Все неохотно расходятся по своим местам. Назойливо гудят и липнут к полуобнаженным потным телам слепни. Мелькает в высокой степной траве белое платье, волосы цвета спелой ржи, все дальше, дальше и дальше, и наконец исчезает совсем, словно и не было.
Скучно!
А все-таки было! Они даже знают, как ее имя, этой девочки.
Аля! Ее зовут Аля. Такое неожиданное веселое имя.
А-а-а-л-ля-а-а…
И у степи, у этого бескрайнего простора вдруг появляется смысл: ведь в нем снова может возникнуть… ну да, белоснежное, золотистое, с васильковыми глазами, с васильками в руках.
ПРАВИЛА МНЕМОНИКИ
Прежде чем взяться за лопату, Слава переворачивает страницы – кажется, он готов перейти к новому стихотворению, прежнее он почти запомнил. Даже не почти, а просто запомнил, хотя должно пройти еще немного времени – день или два, чтобы окончательно закрепилось, прочно осело в нем.
Да, он точно запомнил:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море.
О всех, забывших радость свою.
Само входило, врезалось в память без всяких правил, словно и не заучивал, а просто выпевалось откуда-то изнутри, из самой глубины его существа.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
Голос, летящий в купол, – это было так осязаемо, так зримо, как если бы это был не голос, а белокрылая голубка, с шумом вспархивающая ввысь, под своды и выше. Он отчетливо слышал хлопанье крыльев, вот она пересеклась с лучом, вспыхнула, просияла – так разителен контраст света, проникающего через окна храма и еще откуда-то, все преображающего, и мрака, из которого смотрят – каждый, и он вместе со всеми. Лица не видно – только платье и белое плечо. Как это мудро, что только платье, а лица не разглядеть. Но и без того ясно, что и лицо прекрасно, прекрасна сущность. Достаточно двух деталей, и уже весь образ перед тобой, закружилось под куполом белокрылое, просияло. И всем показалось, что радость будет, что в тихой гавани все корабли и что на чужбине уставшие люди светлую жизнь себе обрели.
Вот и ему… Да она и была уже, эта радость, вспенивалась в нем сейчас радужными пузырьками, когда проборматывались эти волшебные слова, в нем тоже словно что-то срывалось и взмывало ввысь, обдавая ветерком полета.
Как ни странно, но радость нисколько не убывала, когда – вопреки очарованию голоса – высоко, у самых царских врат, причастный тайнам заплакал ребенок – о том, что никто не придет назад. Радость сливалась с печалью, пронизывала ее и оттого, может, становилась еще острей, даже до болезненности.