Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студенты попросили меня приехать в университетский городок Антони и объяснить, почему на референдуме надо голосовать «нет». Я не знала этих просторных зданий, где размещаются, кажется, четыре тысячи молодых людей и где можно неделями жить как на трансатлантическом пароходе, ни в чем не нуждаясь. На стенах висели лозунги – ГОЛОСУЙТЕ НЕТ – МИР В АЛЖИРЕ – и фотографии с изображением французских злодеяний. Бюро было целиком левым, немногочисленные студенты правых взглядов вели себя очень тихо. Я села рядом с Арно, коммунистом, и Шерами, бывшим троцкистом, в большом зале, заполненном студентами и украшенном плакатами: ГОЛОСУЙТЕ НЕТ. В моем лице громко аплодировали позиции, занятой «121». Я настаивала на отсутствии в Алжире третьей силы и на нежелании де Голля вести переговоры с крестьянами. Относительно неподчинения мы с Арно придерживались разных точек зрения, но не слишком подчеркивали свое несогласие, хотя меня раздражал его притворный оптимизм: он прекрасно знал, что ни в армии, ни на заводах «французский народ» не мирился с алжирцами. У выхода я поговорила со студентами: мы были согласны во всем.
Чуть позже бельгийские студенты, принадлежавшие к «Левым» – крайнему левому крылу бельгийской социалистической партии, – напомнили обещание, которое они у меня вырвали год назад, прочитать лекцию в Брюсселе. Их газета выступала против Алжирской войны, многие из них тайно оказывали помощь алжирцам, давали им приют, помогали перейти границу. Они согласились, когда я предупредила их, что под названием «Интеллектуал и власть» на деле буду говорить об Алжире.
Выступая перед слушателями, я всегда ощущаю напряжение: боюсь оказаться не на высоте их ожиданий и собственных намерений. Я говорю слишком быстро, пугаясь долгой тишины, которую мне предстоит заполнить, и количества всего, что следует сказать за столь короткое время. На этот раз я испытывала огромное беспокойство. Речь шла о так называемой «большой лекции», куда от праздности, из снобизма и любопытства пришли люди, у которых не было со мной ничего общего: крупные буржуа и даже министры. И у меня сразу создалось впечатление, что каждый в том или ином смысле уже составил свое мнение. На выходе кто-то из коммунистов упрекнул меня за то, что я не коммунистка, один неподчинившийся – за то, что я не заклеймила тех, кто подчинялся. Несколько человек сожалели, что я не затронула проблему Конго: я коснулась ее, но не чувствовала себя вправе пускаться в рассуждения. Еще более, чем эта критика, меня удручил последовавший за моей лекцией прием. Люди говорили мне с ослепительными улыбками: «Политически я с вами не согласен, но мне так понравилась ваша книга!» – «Надеюсь, что следующая не понравится», – ответила я одному из них. Правда, в «Зрелости» я несколько отстранялась от прежнего своего поведения и все-таки предельно ясно выражала отвращение к буржуазным институтам и идеологиям, мне не следовало рассчитывать на одобрение тех, кто был привязан к ним. Лальман, адвокат, лишенный права практиковать во Франции за свою поддержку алжирцев, утешил меня: «В этом и заключается их парадокс. Всю культуру они принимают: готовы стерпеть Сартра, стерпеть вас, а тут вдруг им приходится сносить ваши нападки: это способствует их идеологическому разложению».
Я провела три интересных дня. Снова пошла в музей: одна и надолго; Лальман возил меня по Брюсселю. Для узкой, политизированной аудитории я прочитала лекцию о Кубе. Затем Лальман доставил меня в Монс и устроил встречу с профсоюзными деятелями, они объяснили мне смысл забастовок, в которых в течение тридцати двух дней принимал участие миллион трудящихся. Уровень жизни бельгийских рабочих относительно высок, многие приезжали на митинги в автомобилях. Они боролись, чтобы закрепить эти достижения, чтобы не расплачиваться за деколонизацию, а главное, чтобы заставить принять новую экономическую политику: это была первая всеобщая забастовка в Европе, ставившая своей целью реорганизацию экономики на социалистической основе. Эту борьбу они отчасти вели против консерватизма своих руководителей.
Меня пригласили парламентарии, которых забастовщики считали как раз предателями, и в Отель-де-Вилль я прочитала ту же лекцию, что в Брюсселе, но с меньшим напряжением, ибо собравшиеся явно относились к левому крылу. Затем я ужинала со своими хозяевами. «Вот ваши истинные противники, – сказал мне Лальман, – те, кто не присоединяется: они вас не читают. Им плевать на культуру, и в этом их сила». За уткой с персиками мы задавали им неудобные вопросы. «Почему на полном подъеме прекратили забастовку?» – спросила я их. «Потому что она привела бы к революции, а мы реформисты». – «А что думают об этом массы?» – «Много плохого», – невозмутимо ответил М. Его товарищи со смехом рассказывали, как его освистали двадцать тысяч забастовщиков. Один из них решил прийти ему на помощь: «Вы ведь знаете, что такое массы: надо уметь управлять ими…» – «Как, – возразила я, – вы, социалист, презираете массы?» К нему обратились возмущенные взгляды: «Ты сказал, что презираешь массы?» Удрученным тоном С. заговорил о французских левых силах: «Я понял, что союз левых невозможен, когда услышал, с какой ненавистью Даниель Майе говорил…» Я опасалась, что он скажет: «о коммунистах», но он закончил словами: «о Ги Молле». «Но Майе прав», – возразила я. «Ги Молле честный человек», – заявил С. Кое-кто из гостей прошептал: «Да, честный». – «Он никогда не брал денег», – с восхищением добавил С. Мне не доводилось встречаться с профессиональными политиками, и ничтожность сидевших за столом поразила меня. «Единственно, что их интересует, это собственное переизбрание», – сказал мне на следующий день Лальман, когда приехал рано утром за мной в отель, чтобы показать мне Монс и его окрестности, перед тем как я сяду в свой поезд. В городе с закрытыми ставнями свет придавал камням розовый оттенок страсбурского собора. Я видела тюрьму, где сидел Верлен, место, где жил Ван Гог, шахты, заброшенные породные отвалы, уже покрытые густой растительностью: посреди равнины обрывистый пейзаж искусственных холмов. Закрытия шахт нельзя было избежать; возмущало то, что бремя этого шага несли на себе шахтеры, в шахтерских поселках теперь жили только пенсионеры. Хотя обычно после сорока лет здесь уже никто не работал, заметил Лальман: после появления электромолотков усилился силикоз. Он описал мне странные лица мужчин с застрявшим в веках кремнеземом.
Я побывала на распродаже, устроенной Национальным комитетом писателей. Коммунисты осуждали действия «121». Направляясь вместе с ними во Дворец спорта, мы тем самым демонстрировали свою солидарность: это был способ так или иначе вовлечь их. Хотя на деле мы оказались разбросаны, каждый застрял у своего прилавка. Из репродукторов чересчур настойчиво изливалась музыка Баха. Я ощущала себя гораздо ближе к этой публике, чем к моим брюссельским слушателям, но была слишком занята, надписывая книги, чтобы вступить с ней в контакт. Мое смущение не притупилось. Книга «Зрелость» нравилась из-за оптимизма, от которого теперь я была весьма далека. Движение сопротивления не получило размаха, на который мы надеялись. Мы вновь оказались в изоляции.
Мы с Сартром пошли на выставку Дюбюффе, которого в 1947 году я немного недооценила. Его картины последнего периода заставляют вырваться из пут обыденного восприятия, они предлагают планетарное видение мира. Марсианин открыл бы для себя таким образом пейзажи и лица в их голой материальности с ее бесконечными мельчайшими нюансами, лишенными, однако, всякого человеческого чувства. Уходя, я уже не могла иначе смотреть на лица людей: смутная масса с обозначенной на ней искусственной сетью линий.