Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О! Только Господь Бог умеет живописать так, но не человек! Там соединены гармонически все цвета, идеального напряжения и силы, идеально согласованы, и как бы отражают своими проблесками какую-то великую мысль, которую мы неясно видим.
Но вот вдруг темнеют цвета еще минуту назад столь блестящие; остаются лишь синева и пурпур; наконец, угасает румянец туч и заменяется синим, однообразным одеянием. Глаз печально обращается к земле: окончилось торжество в облаках, наступает серый будничный день.
Колокола звучат разными голосами, словно перекликаясь, спрашивая и передразнивая. Одни согласно аккомпанируют друг другу, другие идут вразброд, а старик Смоленский с высокой башни серьезно, медленно, жалостливо как бы упрекает звонко поющую молодость. Среди этого шума где-то раздался бой часов и, опередив молитвенный звон, звучит быстро пять раз. Еще раз, другой закачались колокола как бы засыпая — и… тишина.
Теперь из города, как из котла на сильном огне, доносится шум. В нем не различить отдельные голоса. Все слито, неясно, спутано, а шум тысячи людей, стоны, смех, разговоры плывут вместе наверх.
А есть Некто высоко, Который из тысячи спутанных людских голосов допустит к себе избранные. Но человеческому уху нечего и пытаться распутать эту песнь жизни. Насторожишься, кажется тебе, что ты что-то разобрал, но вдруг нити скрещиваются, закрывают пойманное — и опять ничего не понимаешь.
Этот шум, когда в него вслушаешься, уже потом кажется глухим молчанием, настолько он объединился.
Такова была картина перед ними. Ян растроганный сказал:
— Там, под этой нависшей крышей оставляю все самое дорогое для меня на земле: жену, ребенка! Почему ничто не живет одним лишь искусством, мыслью? Я должен работать как ремесленник, чтобы как он заработать на хлеб! Иду теперь писать как наемник и даже не подпишу на работе моего преходящего имени. Купили мой труд и мою славу.
— Как же это?.. — воскликнул, подымаясь, еврей. — Почему раньше не поделился со мной своим горем? Почему не сказал мне об этом? Я почти богат; почему было не потребовать от меня, чтобы я поделился с тобой? Думаешь, что во мне такая же любовь к деньгам и к себе, как у моих бедных соплеменников? О, нет, нет!
— Спасибо тебе! Я довольно делился с другими; пора работать самому. Но как знать, не сможешь ли быть здесь еще ангелом-хранителем для меня? Я оставляю здесь жену и детей; их охраняет лучшее сердце, Тит. Но он так же беден, как и я; может быть, им будет не хватать, хотя я оставил деньги. Повидайся как-нибудь с Титом, скажи, что в случае чего одолжишь им на хлеб, если бы его не хватило…
Сказав это, Ян пожал ему руку и хотел уходить; но Иона еще его не отпустил.
— Подожди, — сказал, — я тебя провожу. Если бы тебе не было стыдно иметь во мне друга, я бы сказал тебе, что чувствует мое сердце… я люблю тебя!
Ян повернулся к нему.
— Дорогой мой, для меня существуют на земле только два человеческих поколения: дети божьи и дети дьявола, хорошие и дурные. Первых люблю, других жалею. Ты принадлежишь к первым. С тобой и Титом я провел под этим холодным небом несколько единственных роскошных минут в беседах об искусстве, о красоте. Эти минуты памятны мне навсегда, навеки! Если вернешься в Германию, в свою страну, вспомни там когда-нибудь обо мне, изгнаннике в собственной земле!
— Но почему же ты идешь, если это тебе столь многого стоит? — спросил Иона. — Ты взял задаток, но это нечестное и позорное условие. Нарушь его, я верну задаток, снабжу тебя средствами на первые расходы. С завтрашнего дня, если хочешь, если тебе не противно, я устрою тебя в торговой конторе. Я поручусь за тебя, если позволишь; возьмешь на себя кассу, а свободные часы посвятишь живописи. Ян! — воскликнул он, — прошу тебя, согласись!
— Не могу! Не могу, но поверь мне, что я тебе сердечно благодарен.
— Дай уговорить себя, прошу тебя!
— Должна свершиться моя судьба.
— Пусть Бог тебя благословит, мой бедный Ян! — воскликнул Иона, — Бог един для всех нас! Будь здоров! Жизнь — странствие: может быть, где-нибудь еще встретимся в дороге; если нет, вспомни обо мне; кто знает, где мы еще увидимся?
Когда расстались, солнце уже закатилось, а Ян, потеряв время в прощании и разговорах, переночевал в соседней корчме, откуда еще был виден город. Во сне мечтал о Ягусе и ребенке.
XIV
Спустя два дня усталый путник постучался в двери монастыря, где его радушно встретили. Это не был, правда, такой сострадательный капуцинский монастырь, как тот, что он знал раньше, но тихое, бедное убежище, богатое людьми, в которых Ян теперь нуждался больше, чем когда-либо. Настоятель, пятидесятилетний старик, был знатного происхождения и прекрасного образования; братия, окружавшая его, благодаря счастливому совпадению, все были люди образованные и тихого характера. А самое главное, здесь царил монастырский покой, блаженная тишина сердец и души виднелась на ясных челах.
При виде чистого потолка, который должна была заполнить его мысль, полотен и приготовлений, в Яне проснулись остатки художественного воодушевления. Великие мысли Священного Писания, из которых ему надо было черпать сюжеты для картин, проникли в глубину его души и, удивив ее, взволновали. Громадные, величественные фигуры и спокойные лица, возникавшие под карандашом художника, пробуждали в голове вопросы религиозной жизни, которые он не умел решить. Он работал быстро, но под влиянием чисто светского вдохновения, не умея влить в них душу и удивляясь сам своему бессилию.
Картины, хотя и неудовлетворяющие художника, но прекрасные для посторонних, были созданы почти без труда; в них была умелая компоновка, правильный рисунок, красивы фигуры, линии, полные прелести и серьезности, были признаки большого таланта; но недоставало того, что придает неописуемую прелесть старым картинам XV и XVI столетий, рожденным в молитве, и чего не даст никто, если у него в груди нет огня веры, пламени молитвы. Ян их давно не имел — и удивлялся, что лица его фигур не хотят идеально оживиться, согреться и заговорить.
Посередине свода, в воспоминание о виденной в юности картине у капуцинов, Ян решил изобразить Вознесение, апофеоз Божьей матери или торжество церкви.
По углам разместились четыре пророка, великие фигуры вдохновенных старцев; по их колоссальным телам спускались в строгих складках платья. Две боковые фрески изображали два момента из жизни основателя ордена. На одной получение буллы, утверждающей орден, на другой смерть святого. Три запрестольных полукруглых