Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Терпимый в эпоху нетерпимости, современник ярких костров Инквизиции и мародерства англичан в Кадисе, рассказчик «Английской испанки» не испытывает к Англии ни малейшего злого чувства. Из всех наций Европы ему больше других нравится Италия, чьей словесности он стольким обязан.
Его влекут совпадения, случайности, колдовские узоры судьбы, но глубже всего он увлечен человеком — и как типом («Ринконете и Кортадильо», «Власть крови»), и как индивидом («Ревнивый эстремадурец», «Лиценциат Видриера»); к этим последним я бы прибавил «Безрассудно-любопытного», вставную новеллу в «Дон Кихоте». Могу, однако, предположить, что для современного читателя главное в этих выдумках не сюжет, не психологические догадки и не картины испанской жизни времен Филиппа II. Главное для них — сервантесовский слог, я бы рискнул сказать — голос Сервантеса. «Марк Брут» Кеведо, «Эмблемы» и «Венец готов» Сааведры Фахардо — блестящие образцы письменного языка; Сервантес, когда его речь не уродуют пустые риторические амбиции, с нами как будто разговаривает. В статье о языке Сервантеса Менендес-и-Пелайо превозносит «счастливую и мудрую неспешность» сервантесовской словесной работы, которую подтверждает потом следующими словами: «От двух назидательных новелл, „Ревнивый эстремадурец“ и „Ринконете“, до нас дошли первоначальные наброски, скопированные от руки лиценциатом Поррасом де ла Камара, — между ними и окончательной редакцией лежит целая пропасть!» Стоит привести здесь несколько стихов из «Adam’s Curse»[163]{395} Йейтса: «Одна строка может потребовать многих часов, но если она не кажется нечаянным даром минуты, все наше бумагомаранье ничего не стоит».
Если судить по предписаниям риторики, стиль хуже сервантесовского трудно придумать. Автор то и дело повторяется, фразы у него провисают, гласные сталкиваются, синтаксис неправильный, эпитеты лишние, а то и просто вредящие делу, он сплошь и рядом не помнит, о чем начинал говорить. Но все это перечеркивается или умеряется победным колдовством целого. Существуют писатели{396} — Честертон, Кеведо, Вергилий — абсолютно неуязвимые для анализа: любой их прием, любая находка удовлетворят самого взыскательного стилиста. В творчестве других — Де Куинси, Шекспира — есть немало участков, к которым испытующему уму лучше не подступаться. Третьи, наиболее загадочные, не выдерживают никакой критики. Любая их фраза, стоит ее перечитать, полна изъянов; ни один знающий грамоте человек подобных ошибок не допустит; все замечания в их адрес совершенно логичны, чего не скажешь о тексте; и тем не менее этот раздраконенный текст берет за живое и еще как, хотя никто вам не скажет — чем. В этот разряд писателей, которых обычным разумом не объяснишь, и входит Мигель де Сервантес.
Из множества хвалебных отзывов, заслуженных — «Назидательными новеллами», может быть, самый запоминающийся принадлежит Гёте. Он содержится в письме 1795 года Шиллеру, на испанский его перевел Педро Энрикес Уренья: «В новеллах Сервантеса, — пишет Гёте, — я нашел истинные сокровища поучительности и удовольствия. Какое наслаждение — признавать хорошим то, что на деле признано таковым, и насколько же разом продвигаешься вперед, когда видишь произведения, созданные в согласии с теми началами, которым в своей области и по мере своих сил пытался следовать сам». Лопе де Вега менее пылок: «У испанцев… тоже есть книги новелл, и переведенных с итальянского, и собственных, среди которых принадлежащие Мигелю де Сервантесу отличаются изяществом и стилем. Признаюсь, эти книги весьма увлекательны и могли бы стать образцовыми, как иные из трагических историй Банделло, но в старые времена их сочиняли персоны ученые или, по меньшей мере, придворные гранды, то бишь люди, которые в великих разочарованиях находят утешение и урок».
Судьба этой книги парадоксальна. Сервантес сочинял ее, чтобы с помощью этих выдумок отвлечь себя от первых печалей старости; мы обращаемся к ней, чтобы уловить в ее хитросплетениях черты постаревшего Сервантеса. Нас волнуют не Магомет и не Цыганочка; нас волнует воображающий их Сервантес.
МАСЕДОНИО ФЕРНАНДЕС
«СОЧИНЕНИЯ»
Биография Маседонио Фернандеса, всю жизнь занятого чистой игрой ума и редко снисходившего к действию, еще не написана.
Маседонио Фернандес родился в Буэнос-Айресе 1 июля 1874 года и скончался в том же городе 10 февраля 1952 года. Получил образование юриста; от случая к случаю выступал в суде, а в начале нашего века служил секретарем федерального суда в Посадас. Около 1897 года вместе с Хулио Молина-и-Ведией{397}, а также Артуро Мускари основал в Парагвае колонию анархистов, просуществовавшую ровно столько, сколько обычно длятся такого рода утопии. Около 1900 года женился на Элене де Овьета, родившей ему нескольких детей; скорбным памятником ее смерти служит знаменитая элегия{398}. Заводить друзей было его страстью. Среди них помню Леопольде Лугонеса, Хосе Инхеньероса{399}, Хуана Б. Хусто{400}, Марсело дель Масо, Хорхе Гильермо Борхеса, Сантьяго Дабове, Хулио Сесара Дабове, Энрике Фернандеса Латура{401}, Эдуардо Хирондо.
Доверяясь постоянству и капризам памяти, в самом конце 1960 года я пытаюсь воспроизвести то, что время оставило мне от милых и безусловно загадочных образов, которые я принимал за Маседонио Фернандеса.
На протяжении моей весьма долгой жизни мне приходилось общаться со знаменитыми людьми, но никто не поразил меня больше, чем он, или хотя бы в той же степени. Свой невероятный ум он скрывал, а не выпячивал. Он был центром беседы, но сам оставался на втором плане. Менторскому утверждению предпочитал вопросительную интонацию, тон осторожного совета. Он никогда не проповедовал; красноречие его было немногословным, фразы — недоговоренными. Обычно он говорил нарочито рассеянно. Его плавный, прокуренный голос описать невозможно, можно только воспроизвести. Вспоминаю его высокий лоб, мутные глаза, пепельную гриву и усы, небрежную, почти грубую фигуру. Его тело казалось лишь поводом для духа. Кто не знал его, пусть вспомнит портреты Марка Твена или Поля Валери. Вероятно, из этих сходств его бы обрадовало первое, но второе вряд ли, поскольку, как я полагаю, Валери он считал добросовестным болтуном. Его отношение ко всему французскому было довольно предвзятым; помню, как он говорил о Викторе Гюго, которым я восхищался и восхищаюсь поныне: «Сбежал я от этого невыносимого галисийца». После знаменитого поединка Карпантье и Дэмпси{402} он говорил: «Стоило Дэмпси один раз ударить, и французишка вылетел за канаты и принялся требовать, чтобы ему вернули деньги: дескать, слишком коротким вышло представление». Об испанцах он судил по Сервантесу, одному из своих богов, а не по Грасиану или Гонгоре, казавшимся ему чем-то чудовищным.
От отца я унаследовал дружбу и культ