Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты и теперь будешь все отрицать? — следователь угрожающе выпятил челюсть.
С этого момента все внимание Лемана сосредоточилось на том, чтобы не упустить какой-нибудь детали, которая поможет понять, насколько глубоко проникли щупальца гестапо. Все его душевные силы сосредоточились на одном: как не потерять эту нить, пока не будет запущена «мельница». Эта мысль не покидала Вилли ни на первой стадии допроса с сигаретами, уговорами и обещаниями, ни на второй, когда его били, а следователь орал, брызжа слюною:
— Скажешь?! Скажешь?! Говори!!
Наконец в ход пошла «мельница». И тут еще Леман пытался сосредоточиться на мысли «не забыть, не забыть главного!» Но багровый туман боли заволок сознание.
Струя холодной воды с трудом привела его в сознание. «Что ж, теперь можно уже выходить на запасную легенду» — решил он.
— Хорошо, — с трудом шевеля разбитыми губами, проговорил он — я согласен давать показания…
Два надзирателя проволокли по подвальному коридору стонущий мешок мяса и костей. Заключенного, в грязном, измятом костюме, втащили в пустую камеру и бросили на пол. Имени никто его не знал, в карточке был указан только номер.
Леман открыл припухшие глаза. Перед ним за столом, в своем неизменном светлом кителе с рыцарским крестом сидел коренастый, сухощавый человек. Увидев, что Леман очнулся, он попросил его сесть. Когда выяснилось, что сидеть арестованный не может, все валится на бок, он приказал охранникам усадить его на топчан, стоявший у стены, и удалиться.
Сам взял стул и уселся напротив, совсем близко от Вилли. Это был Мюллер, теперь Вилли узнал его. На этот раз он не кричал и не вращал дико глазами, как он это обычно делал, когда стремился запугать подследственного. Он вел себя совершенно спокойно.
— Вы, Леман, видимо неважно себя чувствуете. Может, хотите воды или коньяка?
Леман залпом опрокинул в себя рюмку обжигающего напитка.
— В вашем положении, Леман, — начал Мюллер, — нужна некоторая сила духа, чтобы чистосердечно признаться в своем предательстве и правильно оценить наши побуждения. Мы стремимся лишь к одному: вовремя искоренить и вразумить врагов райха. В наше суровое время это достигается, как вы знаете, только суровыми мерами. Вы меня слушаете, Леман?
— Стараюсь, — прохрипел Вилли.
— Я давно вас знаю, между прочим, запомнил с тех пор, как вы со своим другом приезжали в Мюнхен и посещали партийный сбор. Насколько я помню, ваш друг даже состоял в партии и оказывал ей какие-то услуги, да и вы, кажется, были близки к этому. И честно говоря, я в полном недоумении, как русские смогли привлечь к сотрудничеству такого опытного полицейского, тем более, идейно близкого к режиму.
— Человеческие слабости, группенфюрер, все человеческие слабости…
— Интересно, какие же?
— Ипподром, группенфюрер, лошадиные бега. Впервые я начал играть в тридцать шестом, и эта страсть меня быстро затянула в свои сети. Однажды, я так увлекся, что проиграл большую часть зарплаты, что-то около двухсот марок. Старожилы ипподрома дали мне несколько советов, на кого следует поставить, чтобы отыграться. Я рискнул, поставил оставшиеся сто марок и… опять проиграл. В отчаянии я направился к выходу и когда спускался вниз с трибун, со мной заговорили двое мужчин. «Не расстраивайся, старина, такое здесь часто бывает, — сказал один из них, который назвался Мецгером, — со мной такое тоже случалось. Пойдем, еще поставим, возможно ты отыграешься». Он предложил мне сто пятьдесят марок с условием, что я буду отдавать ему пятьдесят процентов с каждого выигрыша. Я согласился. Поставил и опять проиграл. Мерцгер повторил сумму, я поставил и выиграл около трехсот марок. На эти деньги предстояло еще месяц жить…
Вилли замолчал. Дав ему немного отдохнуть, Мюллер сказал:
— Догадываюсь, как события развивались дальше.
— Совершенно верно, группенфюрер. Мерцгер предъявил мне счет и потребовал вернуть деньги. Когда я сказал, что не могу расплатиться, он стал грозить мне, что они все обо мне знают и сообщат обо мне моему начальству. Я был выпивши и не смог сопротивляться. За предоставление новой ссуды, они тут же отобрали у меня информацию о работе моего отдела. С этого времени мы начали регулярно встречаться.
— Как часто это происходило?
— Не очень часто. Один, максимум два раза в месяц.
— Какие материалы вы передавали?
— В основном все, что касается военного строительства.
— Документы передавались?
— Изредка… В основном старые, которые необходимо было уничтожить.
— Когда вы в последний рад встречались с русскими?
— Еще до войны, около двух лет назад…
Леман замолчал. Последние силы оставили его.
«А какое все это имеет значение сейчас. Общая картина понятна», — подумал Мюллер, выходя из камеры.
— Расстрелять как члена «Красной капеллы», вместе с ними ликвидировать труп, — приказал Мюллер ожидавшему его в коридоре Копкову и быстро пошел по коридору к выходу.
Вилли устало прилег на топчан. Голые стены, яркая лампочка под потолком и часы, кем-то оставленные на столе, за которым сидел Мюллер. Слышно было, как часы тикали.
«Надо отказаться принимать лекарство, — подумал Вилли. — Это будет мучительно больно, но недолго будут тикать часы, если я это сделаю. Если я не кончу с собой таким образом, если буду лежать на топчане и дожидаться, пока придут охранники, боль придется терпеть целую вечность… А какая польза от того, что я останусь здесь лежать и буду терпеть целую вечность».
Кто-то вошел в камеру. Сквозь распухшие веки Вилли различил форменный мундир и с трудом узнал Хорста Копкова.
— Вы все еще здесь? — удивленно, но вежливо спросил Копков. — Мы, к сожалению, не можем о вас позаботиться. Вы сами хорошо знаете почему. Теперь двенадцать часов, у вас время до утра. Утром я приду опять.
И хадпгштурмфюрер ушел. В камере пусто, голо, очень светло от яркой электрической лампочки. Кажется, что часы тикают очень громко. «У вас время до утра. Утром я приду опять, — слова эти были сказаны не очень громко, но они до сих пор занозой сидят в мозгу. И лишь постепенно возвращаются собственные мысли. Значит, мне предоставлена свобода. Свобода умереть собственной смертью от болезни. Наконец-то она настигнет меня. Сколько лет я с нею боролся! Но теперь все… Наступил конец! Значит мне дан срок до утра… Осталось каких-то три — четыре часа. Вот и боль опять усилилась. Она стирают мысли, остается одна боль… Думать, думать… Если думать, мысли пересилят боль… Тик-так, тик-так… Если я поддамся, часы протекают еще много раз… Нет, больше не могу, не выдержу… Нет, выдержу, надо только захотеть. Я им не покорюсь… Все пройдет, как приятно думать, что скоро все пройдет. Это как волны. Боль накатывается волнами и я ее выдержу, после прилива всегда начинается отлив… Я выдержу… Надо собрать все силы. Я знаю, все скоро пройдет. Надо собрать все силы и заснуть. Часы тикают, они меня усыпляют. Они сделали глупость оставив мне часы.»