Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общей чертой обеих диктатур было то, что большинство заключенных оказывались арестованы из-за принадлежности к определенной группе населения, а не из-за своего индивидуального поведения. Основные исключения из этого правила – это заключенные немецких концентрационных лагерей середины 1930-х годов и заключенные советских концентрационных лагерей времен Гражданской войны, а также лагерей на Соловецких островах (СЛОН). В 1938 году «контрреволюционеры» времен Гражданской войны, троцкисты и другие «уклонисты» продолжали сидеть в лагерях [История ГУЛАГа 2004–2005, 4: 70]. В 1948 году спектр врагов в узком смысле этого слова расширился, особенно за счет коллаборационистов (около 122 000 человек) и членов прибалтийского и украинского антисоветского подполья. В лагерях оставались и те, кого раньше относили к категории «каэров» (контрреволюционеры, уклонисты и классовые враги) [История ГУЛАГа 2004–2005, 4, док. № 37]. В узком смысле слова врагами режима не были ни так называемые буржуазные спецы, которых судили с конца 1920-х годов, ни кулаки и высланные навечно народы, ни даже жертвы Большого террора 1936–1938 годов. Как писал А. И. Солженицын, «половина Архипелага была Пятьдесят Восьмая. А политических – не было…» [Солженицын 1973–1974, 2: 297]. В своей язвительной манере он называет их «кроликами» [Солженицын 1973–1974, 1: 20].
Советские лагеря были частью иерархического общества, в котором права, привилегии и дискриминационные практики изначально зависели от социально-моральных и политических критериев. Однако начиная с конца 1920-х годов социальная иерархия во многом стала определяться политико-экономической характеристикой места работы. Заключенные лагерей и спецпоселенцы считались «отбросами», за ними шли колхозники, а затем множество статусных групп в городах и сельской местности, у которых было больше прав и привилегий. Рабочая и жилищная сферы были чрезвычайно зарегулированы, а место работы и проживания ограничивало (или отменяло полностью) свободу передвижения и определяло степень доступа к материальным благам и привилегиям. С начала 1930-х годов советское общество превратилось в систему, в которой место и тип работы и членство в партии определяли статус человека. Поэтому исключение из партии обычно происходило перед арестом [Осокина 1993; Moine 1997; Попов 1995].
Кампании общественного осуждения, уголовные дела и лагеря (о существовании которых знали все, учитывая, что через них прошли миллионы советских граждан и что находились они не так далеко от обычных мест работы) следует рассматривать как факторы, порождавшие постоянную тревожность и обусловленное этим поведение. То же можно сказать и о привычке «говорить по-большевистски» как в общественных местах, так и в частных беседах. Во многом это походило на поведение заложников[559].
Ситуацию описывает шутка того времени о делении советского общества на три категории: тех, кто сидел, тех, кто сидит сейчас, и тех, кто сядет потом [Kaminski 1990: 167].
Заложниками системы являлись даже те, кто сам принадлежал к элите или к исполнителям террора. Эта ситуация существенным образом отличается от нацистского режима. Несмотря на тоталитарную анархию – постоянное соперничество и конфликты из-за круга полномочий, – ничто никогда не угрожало жизни немецкой элиты и сотрудников лагерей. Напротив, в СССР во времена сталинизма «погибло 22 тысячи чекистов» [Альбац 1992: 94].
По сравнению с нацистской классификацией, советское деление граждан на категории было в целом менее жестким, пусть всего лишь из-за слабости административного управления. Кроме того, советские власти время от времени решали отдать предпочтение перевоспитанию и потенциальному исправлению классовых врагов[560]. Заключенные лагерей были «подонками» общества, но, учитывая высокую текучесть в лагерях и между лагерями и окружающим миром, статус заключенного в исключительных случаях мог поменяться на статус лауреата Сталинской премии, маршала или Героя Труда. Немецкие ученые, депортированные в СССР, описывали положение их советских коллег так: потеряв свободу, они вернули ее – фрагментарно – в виде привилегий [Barwich 1967: 46].
«Труд в СССР есть дело чести»В Дахау и Освенциме лозунг «Arbeit macht frei» [ «Труд освобождает»] красовался на входных воротах. Похожим образом, в СССР начиная с середины 1930-х годов лагеря обтекаемо именовались «исправительно-трудовыми лагерями» или «исправительно-трудовыми колониями». Со времен Гражданской войны о существовании концентрационных лагерей говорили совершенно открыто [История ГУЛАГа 2004–2005, 2: док. № 30]. Концепция «исправления» в 1930-х годах все еще сохраняла некоторые изначально присущие ей компоненты, которые в 1920-х годах пропагандировали советские судебные власти: воспитание преступников с помощью труда и самоокупаемость пенитенциарных заведений с помощью труда заключенных. С появлением крупных лагерных комплексов после кампаний по коллективизации в лагерях стали пропагандировать перевоспитание («перековку» на языке того времени). Вместо лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» в лагерных газетах размещали парафраз сталинского комментария на Первом Всесоюзном совещании стахановцев в 1935 году: «Труд в СССР есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» [Сталин 1967, 1: 90; Горчева 1996: 51; Weikersthal 2011]. На пропаганду перевоспитания тратились значительные средства, чтобы воспитательный характер принудительного труда казался заключенным и в особенности окружающему миру более правдоподобным. Это была демонстрация искаженных черт социалистической утопии свободного труда. Как и во время Гражданской войны, насилие сопутствовало просвещению. Пропаганда перековки была особенно значительна в случае Беломорско-Балтийского канала, и посещения Горького и других писателей делали ее откровенно гротескной [Jakobson 1993: 48–50, 119–27, 133; Klein 1995: 53–98; Barnes 2011].
Военнопленные тоже не могли избежать столкновения с пропагандой. Если говорить о немецких военнопленных, в конце войны было организовано антифашистское движение (сокращенно «Antifa»). Его задачей было заниматься политическим перевоспитанием заключенных, особенно в духе ответственности немцев перед СССР и – весьма практично – необходимости и законности принудительного труда как искупления. Военнопленные должны были проявить себя на фронте восстановительных работ, возмещая своим трудом нанесенный ущерб[561].
В 1930-х годах на Беломорско-Балтийском канале была введена система поощрения заключенных, касающаяся норм питания (она просуществовала до конца 1940-х годов) и зачета рабочих дней (до 1939 года). Имелось в виду, что, перевыполняя норму, можно было получить увеличенную пайку или сократить срок заключения. До конца 1940-х годов, когда была введена оплата в рублях, получение пищи напрямую зависело от выполнения работы. Стопроцентное выполнение нормы, не говоря уже о перевыполнении, приводило к перенапряжению и истощению и без того ослабленных физически заключенных. Бывшие заключенные неоднократно подчеркивали, что шансы на выживание повышались в случае невыполнения нормы, даже если это приводило к уменьшению пайки [Солженицын 1973–1974, 3–4: 199, 205; Barton 1959: 224; Юкшинский 1958: 16; Ratza 1973: 65]. С краткими передышками голод и недостаточное питание оставались повседневным явлением в лагерях до конца 1940-х годов. Годы голода в СССР, главным образом начало 1930-х годов, военное и послевоенное время, когда смертность была особенно высока, совпали с общим кризисом снабжения в лагерях [Земсков 1994: 121–123; Getty, Rittersporn and