Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом месте среди собравшейся общественности прошел легкий шум – непонятно только, был это признак одобрения или осуждения. Только молодой репортер, который в первом ряду записывал слова награжденного, скривился, будто проглотил дохлую мышь.
– Любую черную работу нужно делать, – неторопливо продолжал Мисько, – и с этим ничего не поделаешь. Если кто богатый едет в Швецию, или в Америку, или в Данию, а когда возвращается, то рассказывает народу, как там чисто и ладно, как у них там всего выше крыши, и сами не знают, сволочи, как им хорошо. Так что нам теперь, вместе с ним стонать, что у них там есть, а у нас тут нет, что там культура, а тут одна грязь? Лучше, если мы сами такую Швецию тут сделаем, потому что если не сделаем, то никто ее для нас не сделает и на именины в подарок не принесет. Для тех, кто это понимает, все ясно и не о чем говорить. Потому что чем быстрее мы это сделаем, тем будет лучше для нас. Конечно, я бы тоже хотел лежать кверху брюхом, ананасы жевать и банановую самогонку потягивать. Но сегодня это не сделаешь, если только не купишь на краденые деньги краденый товар. А еще будет стыдно перед людьми и сон потеряешь из-за того, что милиция нагрянет с визитом. Я не знаю, как другие, я говорю от себя. Меня сегодня наградили, и мне очень приятно, но должен сказать, что когда я на тех бандитов с горки на машине ехал, то не думал, что орден заработаю. Даже дрейфил, и не скрываю этого, потому что наши парни знают, что отважный не тот, кто не боится, а тот, кто боится, но дальше фасон держит. А больше всего я боялся, что они меня объедут и я понапрасну лоб разобью. Но этого не случилось, и они все вместе с этим Германом уже сидят, и это радует. Потому что теперь стало спокойно, есть деньги, электростанция дымит, и будем строить новую, еще больше. Я закончил.
Перевод Борисова В.И.
Нет, не думай, что для стиха моего нужен лишь навык,
Что стих ко мне выходит, как из тумана строенье —
Как образ молитвы в паренье готических арок
Иль тяжести барокко мне на грудь давленье.
Стих мой дыханьем твоим и прикосновеньем ярок,
Сердцем ритм отбивает, шагам дает ускоренье[161].
Переключив рубильник, Кшиштоф прошел в угол комнаты и упал в кресло. Под закрытыми веками еще горела медленно расширяющаяся в мрачную звезду фиолетовая искра, соединившая медные контакты аппарата. Его охватила огромная, упоительная усталость. Легкими движениями тела сбрасывая остатки напряжения, он удобнее устраивался в холодном кресле, прижимаясь к леденящей коже, словно искал надежную опору. Подумал, что стоит ему открыть глаза, как он увидит то, что с таким трудом искал, но минутная неподвижность была сладостнее. Вместо чувства победы его охватило великое равнодушие. Напряжение последних минут, блестящие полукруги белых дисков, ползущие по ним красные стрелки задергались у него в голове, световые блики как-то разбежались на ниточках отдаленных звуков, и он впал в короткий бездумный сон. А когда он погружался в него, было это, как если бы он, стоя на четвереньках, с трудом разгребал завалы памяти, подобные чердаку его старого дома, заполненному детскими кошмарами и призраками. И все эти старые и ненужные вещи, когда он обращал на них взор, вдруг на мгновение вспыхивали фосфорическим сиянием, заполняли его целиком, распластанного сном на ровной поверхности. Серые комки сгорали в немой пантомиме, в ореоле света. А когда из какого-то соединения предметов в него влилась мрачная волна страха, он отбросил все и поднял лицо кверху, откуда, как светлый солнечный щит, должно было явиться лицо матери. Он оттолкнул что-то, что тянуло его вниз, магия разбросанной горстки предметов, которыми он был сам, тянула его и тревожила одновременно, – и он проснулся, осознавая в лимонном свете послеобеденного времени смехотворность усилий стиснутых ладоней, и неосознанным рывком вытер крупную слезу, которая ползла по щеке.
Он вытер ее, виновато улыбнулся и подумал, что сейчас должен произнести сложный внутренний монолог изобретателя или же встать, подойти к окну и склониться к зеленому шуму, разлившемуся до палисадника. Да, он мог сделать это и множество других вещей, но все это было ни к чему.
Это обеспокоило его. Не здесь ли скрыт тот импульс, который двигал все колеса его сложного механизма? Он окинул взглядом свой стол – большой, заставленный аппаратами, высокими аккумуляторами остроумный механизм, автоматически переключающий ток. Керч сказал ему, что изобретение этой оригинальной игрушки из зубчатых колес доставило ему величайшее удовлетворение сущностью открытия; все эти аппараты он устанавливал, соединял, долго обдумывал, бился над ними, все это не хотело действовать, не хотело работать, словно играло с ним в прятки с насмешливой иронией мертвых вещей.
Воспоминание свело в одно целое зимние хождения в госпиталь, залы, заполненные неизлечимыми больными, окладистую бороду профессора, спадающую на накрахмаленный халат, индикатор счетчика Гейгера; все это потускнело, и только один день сверкал на узкой полосе: воскресенье, проведенное на кладбище.
Он встал, скрестил руки, подумал, что кто-нибудь может войти и застать его в этой наполеоновской позе, и опустил их безжизненно. Ему было не по себе от необычного ощущения свершения: он больше стремился к неустанной гонке, к молниеносному переходу от одной гипотезы к другой, к бесконечной цепи исследований. Он помахал руками, как ненужными инструментами, чертыхнулся, и на губах появилась у него улыбка. «Ты никогда не бываешь один. – Это снова Керч. – В тебе всегда сидит наблюдатель, который контролирует все, от амперметра до малейшего собственного жеста».
Действительно, он старался. С тех пор как разбил в детстве часы, разыскивая спрятанное в них «время». А когда мать, заливаясь слезами без особого на то повода, настигла его между комодом и огромным креслом, которое осело на пол, выцвело и трещало от старости, когда она прижала его к груди, шепча, что она такая несчастная, тогда (как гласила семейная легенда) он, щуплый и белый мальчик с очень большими глазами, расширил их еще больше и спросил: «А тебе нравится быть несчастной?»
Он еще раз машинально проверил аппаратуру, нежно скользнув ладонью по грубым корпусам предохранителей, и выбежал в коридор. На лестничной площадке его обдало холодом, а улица была залита солнцем. Низкий жар задыхался в раскаленной пыли, отталкивался от толстых стен, дрожал в витринах магазинов. Сквозь бледные листья печальных деревьев, росших вдоль мостовой, еще контрастнее пробивались лучи и желтыми пятнами падали ему под ноги. Он шел быстро, лишь бы двигаться, совершенно бездумно. В первый раз с незапамятных времен ему не нужно было ломать голову над подобным изощренной ловушке экспериментом, который он проводил. Он мог идти куда хотел – время принадлежало ему.
И это обеспокоило его во второй раз. Как это было уже недавно, когда он с карандашом в руке проверял правильность вычислений, так и теперь он на минуту ослеп, не замечая прохожих, солнечной улицы, шума моторов, и совершенно бессознательно занялся схематичным подведением итогов.