Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, именно в это время Денис пишет как свои «биографические», то есть с личным своим присутствием, произведения — «Занятие Дрездена», «Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче», «Тильзит в 1807 году», «Записки о Польской кампании 1831 года» («собачья охота и травля поляков, о которой я пишу…»[563] — сообщал он об этой работе князю Вяземскому), так и другие, которые можно назвать чисто военно-историческими или теоретическими трудами. Тогда же он написал и в 1832 году издал отдельным оттиском «Замечания на некрологию H. Н. Раевского, изданную при „Инвалиде“ 1829 года, с прибавлением его собственных записок на некоторые события войны 1812 года, в коих он участвовал»{178}… Но, думается, всего написанного Давыдовым перечислять не имеет смысла, а вот отзывы, которые появлялись тогда на его труды, как прозаические, так и поэтические, весьма любопытны. К тому же они гораздо менее доступны читателю, чем его произведения.
Вот строки из литературного обзора, опубликованного в 1832 году в тринадцатом «нумере» журнала «Московский телеграф»:
«Имя Д. В. Давыдова знакомо всем любителям Поэзии Русской. Но с известностью поэта он умел сочетать и другую, не менее лестную известность образователя партизанской войны в 1812 году. Оба сих права, на поэтическую и на военную славу, соединились в умах соотечественников и сделали его давнишним любимцем публики. При имени Давыдова каждый воображает себе и картину битвы, и фантасмагорию бивака, и кружок гусаров, где между чоканьем стаканов и веселыми восклицаниями слышны изредка отзывы лиры. Поэзия есть краса воина. Самая противоположность боевой жизни, грозного вида и страшного ремесла его с нежными чувствованиями сердца, делает что-то необычайно поэтическое. Воин, поэт по ремеслу, должен быть сильнее других поэтом и по сердцу. Так воображает Давыдова каждый из нас»[564].
А вот что писал в «Северной пчеле» — пожалуй, самой популярной газете того времени («желтые» издания в любой исторический период являются наиболее читаемыми) — уже известный нам Фаддей Венедиктович Булгарин, подписавшийся звучно-красноречивым псевдонимом «Пулсолдат № 2»:
«Кто не знает Дениса Васильевича Давыдова? Удалые его стихотворения сопутствовали Русским воинам на биваках, повторялись при громе пушек, при звуках заздравных бокалов, и воодушевляли наше воинственное юношество, как призывы искусных вербовщиков, заставляя забывать приятности безмятежной семейной жизни, и менять перо и книгу на саблю и коня. — Денис Васильевич есть Баян биваков, Бард гусарской походной жизни, и бесспорно занимает первое место в авангарде военных Поэтов. Почти все его стихотворения любители легкой, удалой поэзии знали наизусть, прежде, нежели могли надеяться видеть их в печати… Для некоторых из них одежда печати не к лицу, и им также будет неловко в свете, как горскому наезднику на бале. Слова и выражения, имеющие свою прелесть возле бивачных огней, за чашей пуншу, слишком припахивают дымом и крепким спиртом в печати, и могут произвести неприятное впечатление на нежные нервы, непривычные к гусарским ощущениям… Таковы, например, стихотворения: Герою битв, биваков и… (перо не пишет далее!); Решительный вечер, в котором пиитический дух автора жестоко вздремнул, и Гусарская исповедь, где Поэт описывает предметы, о которых упоминается на бумаге только при описи ремонтных лошадей. Эти три пьесы в сем собрании суть то же, что ржавчина на гусарской сабле, рубец в дуле Кухенрейтерских пистолетов, или, еще более: бельмо на глазу боевого коня. Просим почтенного автора не прогневаться за откровенность! Мы также учились риторике на биваках…»[565]
Написано бойко и образно. Особенно берет за душу последнее уточнение — тем более когда знаешь, на каких бивуаках «учился риторике» знаменитый Фаддей Венедиктович. Поляк по национальности, когда в 1811 году «„по худой аттестации в кондуитных списках“ он был уволен в отставку, то бежал в Варшаву и поступил в французскую армию, в которой дослужился до чина капитана, принимая участие в походах Наполеона против Италии, Испании и России. По его объяснениям, возбужденные Наполеоном в Польше надежды напомнили ему, что он — поляк, и в нем проснулась любовь к забытой раньше родине. Увлечение прошло вместе с падением Наполеона, и Булгарин вновь сделался русским, начал горячо говорить о любви к отечеству, горой стоять за все русское, называл себя русским патриотом и т. д. В это время в нем принял близкое участие граф Бенкендорф…»[566].
Что ж, судьбы российских литераторов складывались по-разному. А вот то, что Булгарин не только выступал в качестве «ревнителя нравов», но и гордился своим «боевым прошлым», — примечательно.
Главное, что можно понять из приведенных (равно как и многих «оставшихся за кадром») отзывов, это то, что Давыдов известен, популярен и любим читателем. Но это, к сожалению, вовсе не значит, что все его произведения печатаются, так сказать, влёт, а выстроившиеся в очередь издатели хватают только что вышедшие из-под Денисова пера листы и наперегонки мчатся в типографии, чтобы тут же возвратиться со свежими оттисками — употребим расхожий штамп — «пахнущими типографской краской».
Во все времена в России литератору издаться было не так уж и просто (не говорим о наиболее «обласканных» властью или «большим бизнесом» авторах), хотя, разумеется, в каждое время были свои трудности. В частности, конкретно во времена Давыдова и Пушкина главной препоной была печально известная «николаевская цензура».
Как раз по этому поводу Александр Сергеевич и писал своему другу (это письмо сохранилось лишь в «брульоне», как тогда именовали черновики): «Ты думал… что твоя статья о партизанской войне пройдет сквозь ценсуру цела и невредима. Ты ошибся: она не избежала красных чернил… Право, кажется, военные ценсоры марают для того, чтоб показать, что они читают…»[567]
Да и в литературной среде тогда уже происходили существенные перемены, чему свидетельством очередное письмо Дениса Вяземскому:
«Ты пишешь, что ждешь, как отзовутся о стихотворениях моих журналисты. Видно, стихи мои им не по вкусу, ибо все молчат о них, кроме Воейкова. Бранить совестятся, а хвалить совестно, потому что нечего. Вы, господа, друзья и собутыльники мои с юности моея, вы ослеплены на их счет оттого, что вы глядите на них не так, как на произведения словесности, а как на воспоминания очарований протекшей вашей молодости. Каждый стих, каждая рифма стихов моих напоминает вам ваши 18, 19, 20 лет. Вот отчего они вам так по сердцу…
Как же думать, чтобы стихи мои нравились какому-нибудь Каченовскому, Полевому и другим литераторам и профессорам так, как они вам нравятся? Эти парики никогда не принадлежали артели нашей, и потому стихи мои, разоблаченные от воспоминаний, представляются им во всей наготе посредственности. Но будь те же стихи написаны на скамье аудиториата, в табачной лавочке уездного городка Курской губернии, в шинке лучшего полпива, тогда и Каченовский{179}, и Полевой{180}, и Мерзляков{181} (если бы здравствовал) расхвалили бы их, как вы теперь хвалите те, которые написаны были между вас в дни нашей общей весны, в дни наших волокитств, наших сердечных радостей и страданий, честолюбивых надежд и пиров разливных и дружеских»[568].