Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я обдумала эту мысль и как-то сохранила ее про запас: не с Мамариной же было ее обсуждать. Но потом, по мере того как из России доходили все новые и новые известия, я все больше убеждалась в своей правоте. Как в одной злой немецкой сказке (они там по большей части все злые) карлик-колдун больше всего беспокоится, чтобы кто-то не узнал его заветного имени, так большевики убрали своим декретом саму подобную возможность, отменив орфографию и переведя всю страну на какое-то упрощенное наречие. (Между прочим — не значит ли это, что в то самое большое заклинание непременно входили упраздненные буквы?) Далее — или даже перед этим — они переменили календарь: вероятно, чтобы усложнить расчеты, ибо далеко не каждое заклинание одинаково действует в разные дни и недели. Но главное, что меня убедило в моей правоте, — это жестокость, с которой они расправлялись прежде всего с теми, кто имел дело со словами.
Казалось бы, после того, как революционеры добрались до власти, они в первую очередь должны обратить свой долго лелеемый гнев на тех, от кого больше всего натерпелись: на жандармов, судей, прокуроров, полицейских чинов. Действительно, в первые дни февраля 1917-го кое-кому из них, особенно тем, кто был в форме, пришлось туговато, но далеко не всем. Кто-то, переодевшись в штатское, успел сбежать, кого-то по доносу революционно настроенной молодежи схватили и расстреляли, хотя многие и смогли спастись, просто вовремя уйдя в тень. Но это преследование не идет в сравнение с той садистической оттяжкой, с которой большевики казнили тех, кто и мухи в жизни не обидел и чья вина состояла исключительно в работе на газеты правого направления. Одного, шестидесятилетнего старика, из месяца в месяц наполнявшего своими тягучими передовицами (которых, кажется, сроду никто не читал, кроме наборщика и корректора), расстреляли на берегу Валдайского озера на глазах у его шестерых детей. У прогрессивных модных молодых людей, убивавших его, так тряслись руки от наслаждения и кокаина, что с первого залпа они не смогли его умертвить, и главарю пришлось добивать его выстрелами в висок. Другого, филолога и поэта, расстреляли в Петрограде, а тело скормили хищникам в зоопарке — и тоже сделали это на глазах у его жены: почему-то подобного рода мучительство было у них в особенной чести. Впрочем, третьего, одного из лучших русских тогдашних поэтов, убили тайком, где-то под городом, лишив близких последнего утешения — прийти на родную могилу.
5
Следующим утром мы все втроем отправились проведать Гавриила Степановича. Сперва я думала, что Мамарина пойдет одна, оставив мне Стейси, но она отчего-то заупрямилась и пожелала непременно взять ее с собой — может быть, в надежде дополнительно того разжалобить, а отпустить их вместе я, конечно, не могла. По пути я со все возрастающим изумлением осматривала хорошо знакомый город. Вчера он показался мне опустевшим, но это было не так: просто в нем как будто полностью сменилось население. По Невскому, по бывшему праздничному, чистому, цветному Невскому катилась серая, мрачная, дурно пахнущая толпа. Сотни и тысячи людей пришли вдруг в какое-то общее возбуждение и двинулись в путь, попирая сложившийся порядок вещей: как если бы вдруг население всех ульев на пасеке бросило бы труд и прокорм и стало бы виться в какой-то бессмысленной и безнадежной предсмертной воздушной пляске. Это общее движение, если всмотреться в него, распадалось на отдельные несмешивающиеся фрагменты: крестьянские телеги двигались вместе с щегольскими шарабанами; на огромной скорости, с пулеметными трелями мотора, пролетала мотоциклетка, которой правил, лихо откинувшись, кто-то чер-ный, чумазый, кожаный, в авиационных очках; маршировал шинельный отряд, поблескивая сталью штыков; брели какие-то непонятные, невообразимые лица, словно ожившие персонажи фантасмагорий — что заставило их сняться с места? В поисках чего оказались они этим холодным утром на главной улице погибшей страны? Мне показалось на секунду, что, как черви, появляющиеся в покойнике, они вывелись вдруг из кем-то отложенных яиц, чтобы довершить истребление России, но Мамарина, по-школьному подергав за рукав, вывела меня из транса.
— Давайте здесь пройдем, — прошептала она, показывая направо, вдоль Фонтанки.
Нам это было не по пути, но спорить с ней мне не хотелось, да и выглядела она не лучшим образом: вероятно, нынешний Петроград совсем не был похож на те картины, которые она, по собственным воспоминаниям или по фотографиям в «Ниве», успела сложить у себя в голове. Дома стояли неживые; парадные по большей части были заколочены, многие окна выбиты. Когда мы свернули с Невского, людей и экипажей стало попадаться меньше. Вдруг Мамарина взвизгнула и залепетала что-то, указывая вниз, на лед реки. Там, раскинув руки, лицом вниз лежал человек; чуть поодаль валялся его картуз. Ноги в рваных сапогах были нелепо сведены носками внутрь, как будто он собирался показывать балетное па.
— Это он, он! — истерически кричала Мамарина. — Это доктор. Петр Генрихович, вставайте! Эй, эй, помогите ему.
Она стала перелезать прямо через решетку набережной, что казалось чистым самоубийством: после недавних оттепелей лед, особенно рядом с берегами, вряд ли выдержал бы ее вес. Не помню, упоминала ли я