Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже в этой комнате, отвязавшись наконец от терзавших мне мозг предсмертных криков и всхлипов, я поняла, что мы вполне могли развернуться и выйти сразу после столовой: Мамарина утверждала совершенно твердо, что ее дядюшка — старый и убежденный холостяк.
Дверь квартиры второго этажа была заперта. Я покрутила ручку звонка, и он отозвался гулкой мелодичной трелью. Мамарина, снова впавшая от зрелища, открывшегося нам в предыдущей квартире, в какой-то род каталепсии, предложила возвращаться и попробовать позже, но я совершенно твердо знала, что в квартире кто-то есть. Не могу объяснить, как я это ощущаю: между про-чим, кое-что подобное я заметила, когда покойный доктор окуривал меня своей полынной сигарой — как будто чувствую невдалеке невидимый источник тепла. Этот источник находился в квартире — и, более того, медленно, стараясь остаться незамеченным, приближался к двери. Я подумала, что он, может быть, боится возвращения тех, кто устроил погром внизу, и женский голос его успокоит. «Гавриил Степанович», — позвала я негромко и вновь покрутила ручку. Этот незамысловатый психологический расчет оказался верным: загремел замок, зазвенела набрасываемая цепочка, и дверь приоткрылась. Из щели на нас смотрел испуганными глазами невысокий старик, одетый в какой-то пыльный бархатный шлафрок. Прихожая была абсолютно темной, но в руке он держал потрескивающую свечу, которая, освещая его крупные черты, придавала им какой-то оперный вид: кустистые брови, бородавка размером с виноградину у кромки носа, набрякшие вены на высоком лбу и закрывавшая пол-лица разбойничья угольно-черная борода.
— Что вам угодно? — проговорил он высоким скрипучим голосом, какой бывает у долго молчавшего человека, который как будто отвык разговаривать.
— Мы ищем Гаврилу Степановича Викулина.
— Товарищ Викулин давно тут не живет, — прошамкал старик, остро поглядывая на нас. — Товарищ Викулин как изволили минувшей весной переехать в Териоки, так и не изволили возвращаться, только справиться присылают о том, что кругом делается, и, получив свежие известия, изволят оставаться в дачном своем обиталище, на лоне, как говорится, северной природы.
Смотря на оперного старичка, который как-то особенно двигал нижней челюстью, когда говорил, я вдруг услышала со стороны Мамариной какое-то странное повизгивание — и, только взглянув на нее в смутном свете подъезда, поняла, что она бьется в припадке истерического хохота.
— Борода, борода… — проговорила она, показывая пальцем на старика. — Уголок отошел…
Тот мгновенно посуровел, сбросил дверную цепочку и буквально затащил нас в квартиру.
— Ну здравствуй, Лизанька, — проговорил он, кривясь и жмурясь, но уже нормальным человеческим голосом. — С чем пожаловала?
По долгу, так сказать, службы я столько раз видела людей в разной степени перепуганных, что могла бы, кажется, их классифицировать, но Гавриил Степанович не попадал ни в одну из категорий. Скорее всего, он не вскакивал ночью с тяжко бьющимся сердцем и уж точно не седел от ужаса за одну ночь, как бывает с увидевшими привидение, — но страхом как будто извлекло становой хребет его воли, так что он впал в ту особенную апатию, которая часто сопровождает смирение с непредставимым, вроде несомненных симптомов роко-вой болезни.
Внешне его жизнь как раз казалась, по сравнению с другими, почти завидной: хотя департамент, в котором он прежде служил, закрылся еще весной, сам он, как человек основательный и предприимчивый, сохранил изрядную часть своих сбережений. Вообще цинизм, так часто выручавший его в финансовых делах, не позволил ему разделить общие восторги еще в феврале: покуда большинство его знакомых и приятелей, нацепив красные банты, приветствовали падение проклятого царского режима, он спешно избавлялся от акций «Каспийского товарищества», «Угольных копей Победенко», «Бакинского нефтяного общества» и прочих, переводя деньги в надежнейшие банки Франции и Англии. Оставалось еще ликвидировать несколько наиболее трудных для продажи активов, включая жемчужину его владений: роскошную усадьбу где-то на Волге, которую он, купив несколько лет назад, любовно обустраивал, надеясь, выйдя в отставку, поселиться там на склоне лет. Тут-то его и подстерегала, как он сам выражался, «проклятая психология»: ему до такой степени было жалко даже не саму усадьбу (в которую между тем были вложены многие десятки тысяч), но скорее свою мечту о ней, да даже и не о ней, а о себе самом, в ней пребывающем, что он фатально затянул с продажей.
Здесь, конечно, сошлись несколько корневых черт человеческой психологии. Каждый двуногий, сколь бы мрачен он ни был и каким бы печальным голосом ни рассказывал о себе, по природе — неисправимый оптимист. Конечно, невозможно, немыслимо было поверить, что привычный уклад жизни поломался навсегда и безвозвратно — и казалось, что, немного повихляв, жизнь вдруг вскочит обратно в старые рельсы. Другая особенность момента состояла в том, что в первых месяцах революции было не так уж много пугающего: ее лозунги (особенно февральские) были настолько правильными, возглашавшие их предводители такими симпатичными, что большинство обывателей никак не могли предположить, какие клыки и когти мгновенно вырастут у всех этих славных господ в самом непродолжительном времени. Гавриил Степанович отнюдь не настолько был ими очарован, как большинство его современников, но даже он не осознавал вначале всей серьезности момента.
Твердо решив к весне, что посвященную гедонизму старость можно провести вместо Волги где-нибудь под Сен-Рафаэлем, он дал телеграмму самарскому маклеру, с которым несколько раз имел дело и через которого, собственно, и приобреталось несколькими годами ранее будущее Монрепо. И тут, на беду, маклер продемонстрировал какую-то излишнюю, необычную даже для своего опыта торопливость, немедленно ответив телеграммой, что на примете есть покупатель, очень интересующийся усадьбой и готовый мгновенно раскошелиться. Тут-то «проклятая психология» и поднялась в полный рост