Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ее дедушку (разумеется, Каройи) разбил паралич, он пересел в инвалидное кресло, которое толкал его верный слуга Анти Бокор. Все боялись его. Кроме бабушки. Однажды вечером старый Каройи неожиданно перестал говорить. То есть он говорил, но понять невозможно было ни слова; ничего, даже приблизительно. Дегенфельд? Это кто? попыталась как-то уточнить у него моя прапрабабушка, в ответ — необъяснимый пароксизм ярости. Семья стояла как ошпаренная. Дом полон гостей. Жуткая сцена. Скандал. А тем временем старик, обращаясь к внучке, что-то спрашивает у нее на своем новом, неведомом никому языке. Спрашивает что-то важное. И явно ждет от нее ответа. Бабушка смотрит по сторонам. Гости один за другим опускают головы. Она не знает, что делать. Был у нее свой особый и никому не понятный язык, на котором она разговаривала только с растениями, животными и с Богом. Отдать его она не могла. Но вот она видит, как по суровому лицу ее деда стекает слеза, и все-таки заговаривает: глевушки счастли камали… Она отдала дедушке свою тайну. Он счастливо закивал.
Чуть позже он умер. (Его собака Пато последовала за ним почти сразу.) Слезы ручьями текли из глаз бабушки. Мелинда, моя прабабушка, хотела было вызвать перед его смертью врача, но он не позволил. Велел отвезти его в комнату бабушки и, обхватив обеими руками ее лицо, прошептал — не тихо, скорее застенчиво:
— Глевушки счастли камали. — И бабушка перестала плакать.
71
Твоя бабушка (была) неистовая венгерка, доводилось мне слышать. И в этих словах не было ни критики, ни похвалы, terminus technikus, так сказать, безоценочное суждение. Втайне мы тоже верили, что и мы — неистовые венгры. Кровные узы все-таки. Семья Каройи сделала карьеру гораздо раньше Эстерхази. Уже в 1387 году Мерхард Каройи обладал «правом палаша», при короле Жигмонде они уже бароны, и родовой свой замок, о чем поминали при всякой возможности, они не получили в подарок, а построили сами; нас и нам подобных, что вращались в основном при дворе, они считали как бы чиновниками, крупными рыбами в мелком садке. И когда заканчивалась сессия госсобрания, они отправлялись не в Вену, а спешили в свой родной Сатмар.
К восемнадцатому столетию это, однако, меняется, Каройи тоже появляются при дворе, встают в очередь за богатством и славой, но как же они от нее, этой очереди, отличаются! Родовитые независимые магнаты! Прапрадед занимает в стране высокие должности (неоднократный премьер-министр), но лишь до тех пор, пока это не противоречит его внутренним, не выставляемым напоказ убеждениям. А если противоречит — бросает все, невзирая на политические резоны. Он не чиновник, которому привилегии доставляет высота положения, он с этими привилегиями родился, он даже не считает нужным пользоваться всеми из них и достаточно богат, чтобы за комфорт платить из собственного кошелька. Стиль его жизни никогда не зависит от занимаемой им в данный момент должности.
Строго говоря, он был «провинциальным барином». В его доходящем до крайностей пуританстве, наряду с достоинством родовитого магната, было и что-то буржуазное, нечто, свойственное богатым и экономным бюргерам больших ганзейских городов. Он был сделан из той же породы — не берусь оценить ее в филлерах, — что и Кристина Баркоци, жена одного из его предков. Это она написала мужу, Шандору Каройи, когда им пожалован был графский титул: это еще к чему? Зачем новый герб, если у нас есть старый, дворянский. У нас и прежде был герб, а теперь надо делать печати новые, на одних граверов сколько придется потратить!
Лаци, зять младшей сестры моей бабушки, постоянно донимал тещу разговорами, что Каройи, дескать, потому так часто женились внутри семьи, что считали, будто лучше их все равно не сыскать. А между собой с полной уверенностью говорили о себе как первом и лучшем венгерском роде.
В отличие от Каройи, для Эстерхази площадкой, на которой они, начиная с палатина Миклоша, играли в салочки, была Европа. В этом контексте мифическое происхождение от рода Соломонова не имело такого значения (а впрочем, конечно, имело!), как то обстоятельство, что семья Каройи действительно вела свой род от венгерского вождя Каплоня.
Кто они, что они — Эстерхази это особенно не занимало.
Не особенно занимало.
72
В замке Мача, в глубине парка, есть два надгробия — Лахнера и Дамьянича, двух из тринадцати генералов, казненных в 1849 году в Араде после разгрома венгерского национально-освободительного движения. Как они там оказались? А так, что Дёрдь Каройи, прадед бабушки, в свое время решил купить — а стало быть, и купил — имение некоего Диодора Черновича. Он доводился Дамьяничу шурином. После казни Чернович послал в Арад верного человека забрать из-под виселицы тело шурина. А поскольку у двух мертвецов оказались одинаковые бороды, человек тот привез обоих. Одна знакомая моей бабушки ухаживала за могилами и даже прислала ей фотографию. Она у нас сохранилась. Когда в молодости бабушка выходила из замка, она видела Арад, горы и крепость Вилагош, что напоминала о короле Матяше, заточившем туда своего дядю, кровавого трансильванского воеводу Михая Силади.
Бабушке было десять лет, когда на каком-то собрании «тюльпанового движения» ей пришлось декламировать стихи. Движение было детищем Эллы Зичи, тещи Михая Каройи (и большой эстетки); все, кто стремились идти в ногу с тогдашним временем, носили на платье булавку с тюльпаном или значок на лацкане пиджака — в знак того, что они обязуются покупать товары только венгерского производства. Ювелиры с улицы Ваци изготавливали булавки с тюльпанами, шляпники расшивали тюльпанами дамские шляпки, что отнюдь не мешало дамам высшего света покупать себе туалеты в Вене и выписывать для своих детей матроски из Лондона. Бабушкина сестренка, от страха, что моя бабушка опозорится, спряталась под столом, откуда ее еле вытащили. А декламация прошла на ура:
Есть у нации венгерской гордые цвета,
Чтоб о них не забывали венгры никогда,
Патриот, самой природой нам с тобою дан
Красный, на зеленом стебле, горный цвет — тюльпан.
Это все, что она запомнила.
Единственное венгерское стихотворение, которое я целиком могу прочесть наизусть, без запинки, меня заставила выучить бабушка. Она записала его на тетрадном листе в клеточку, просто так, без особой причины, а может, причина все же была — ее предки Каройи. Вот оно:
Здесь турок — был, татарин — был,
И мы врага, и враг нас бил
В бою жестоком.
Хотел он видеть нас скотом,
Смирить кнутом и хомутом,
Да вышло боком!
Но злая вновь пришла пора:
На шею села немчура
Мы все под Богом!
Пришла пора… но лишь затем,
Чтоб кой-кому (известно всем)
Вновь выйти боком!
Оно у меня от зубов отскакивает.
73
Каждое утро, мы видели это все лето, бабушка отправлялась на семичасовую мессу. Иногда мы ее сопровождали — помогать священнику в алтаре. Передняя скамья была предназначена для семьи. Скамья патрона-основателя. Есть и сегодня такие церкви, где даже имя патрона выгравировано на скамье, хотя сидят на ней все, кто хочет. После мессы капеллан вспрыгивал на мотоцикл и мчался в Гант. У него было пять приходов, поэтому он вечно спешил, переоблачался второпях, но каждое утро после мессы обменивался с нашей бабушкой несколькими словами («Это был мой оазис!»).