Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Берлине был даже собственный Дом искусств – объединение русских писателей и художников скорее просоветской (или, по крайней мере, нейтральной) направленности. Их вечера проходили в кафе “Ландграф” на Курфюрстенштрассе, а позднее в кафе “Прагер”. Именно обстановка этого кафе отразилась, по собственному признанию Ходасевича, в его стихотворении “Берлинское”, написанном во второй половине сентября 1922 года:
Что ж? От озноба и простуды –
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды,
И лиловатый полумрак.
А там, за толстым и огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме темном,
В аквариуме голубом –
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб…
В этих кафе на литературных вечерах можно было встретить работников советского полпредства – и даже приезжавшего в 1923 году в Германию лечиться (по слухам, от алкоголизма) Алексея Ивановича Рыкова, заместителя Предсовнаркома, на тот момент второго или третьего (а с февраля 1924-го формально первого) человека в СССР (Ходасевич имел случай пообщаться с ним в обстановке еще менее официальной). Другая организация, более ориентированная на политических эмигрантов, называлась “Клуб писателей”. Во главе нее стоял Борис Зайцев. Вечера клуба происходили в кафе “Леон” на Ноллендорфплац.
Само собой, Берлин был и центром политической жизни русского зарубежья. К моменту приезда Ходасевича здесь еще не улеглось потрясение после мартовского убийства Владимира Набокова-отца. Борьба между политическими партиями была очень сложной: черносотенцы и октябристы, либералы и эсеры, сменовеховцы из газеты “Накануне” (выходившей в Берлине с 1922 года) и откровенные “большевизаны” создавали ту сложную и противоречивую общественную жизнь, для которой в Советской России места уже не было. И конечно, тогдашний Берлин – с его железными трубами, асфальтовыми дворами и знаменитым “Zoo” – остался в русской прозе той поры, от Виктора Шкловского до молодого Набокова.
Для Владислава Фелициановича этот город стал местом встречи с людьми из собственного прошлого. В Берлине жила с мужем его сестра, Евгения Фелициановна Нидермиллер (в первом браке Кан) – та “Женичка”, которой он некогда посвятил свой первый мадригал. А на улицах и в кафе один за другим Ходасевичу и Берберовой встречались Койранский, Муратов, Кречетов, Маковский (Марина Эрастовна была в Праге). Фигурой, связывающей настоящее с прошлым, стал Андрей Белый, оказавшийся в Берлине месяцев за семь до Ходасевича.
Белый выехал из России в состоянии тяжелого нервного расстройства. Еще в Петрограде у него началась мания преследования: он был убежден, что за ним постоянно следит ЧК. Судя по письму, посланному бывшей жене Асе Тургеневой из Ковно 11 ноября 1921 года, он полагал, что чекисты следят за всеми русскими и за границей. В то же время он уезжал с твердым намерением вернуться. Целей в Германии у него было две: восстановить свои давние связи с доктором Штейнером и его антропософской школой в Дорнахе (которой экзальтированный русский писатель приписывал грандиозное влияние на мировые события) и – с другой стороны – вернуть Асю. Ни то, ни другое не вышло. Штейнер почему-то не захотел принять своего бывшего ученика; Ася, с которой Белого некогда связывал возвышенно-одухотворенный союз, сошлась с имажинистом Кусиковым. В отчаянии Белый пьянствовал и танцевал бесконечные фокстроты в берлинских танцзалах. Вот как описаны эти танцы в “Некрополе”:
В однообразную толчею фокстротов вносил он свои “вариации” – искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже и непристойную. Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались – в Берлине это почти оскорбление. Третьим запрещали мужья, отцы. То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому[520].
Ходасевич уже видел “ангела” падшим, поверженным. Но если в уродливых танцах падшего ангела было своего рода величие, то этого нельзя сказать о его бесконечных исповедальных монологах, в которых он снова и снова пытался выяснить давние отношения со всеми – со Штейнером, с Асей, с Блоками. Ходасевич и Белый жили в одном и том же пансионе Крампе на Виктория-Луизаплатц, и Владиславу Фелициановичу приходилось быть постоянным слушателем его монологов. Однажды, после четырежды повторенной истории отношений Белого с Блоком и Любовью Дмитриевной, Ходасевич потерял сознание. Белый преследовал своими исповедями и посторонних, ничего о нем не знающих людей. В их числе была дочь владельца одной из берлинских пивных по имени Mariechen – та самая болезненная девушка, которой посвящено жуткое и прекрасное стихотворение Ходасевича “An Mariechen”[521]. Впрочем, разве сам Владислав Фелицианович годом раньше не рассказывал о “Скорпионе” и “Грифе” глухой дочери бельского кучера?
В довершение в Берлине появилась и Нина Петровская – “полубезумная, нищая, старая, исхудалая, хромая”. Теперь Андрей Белый и его былая возлюбленная многословно и тоскливо копались в своих старых счетах, и Ходасевичу приходилось быть свидетелем этих бесед. Как будто не прошло пятнадцати лет с той безумной петербургской осени 1907 года, как будто тот, кто “в миру” звался Борисом Бугаевым, не написал эти годы множества книг, в том числе – великих. “Я с ужасом наблюдаю людей, которые не меняются”, – написал 12 октября 1922 года Ходасевич Анне Ивановне в Петроград под впечатлением встреч с Петровской. Тем временем две Нины, сорокалетняя и двадцатилетняя, смотрели друг на друга как существа с разных планет. Как вспоминала Берберова, “она относилась ко мне с любопытством, словно хотела