Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующий раз Ходасевич приехал в Герингсдорф уже 27–30 августа с Берберовой. Нине Горький понравился: на нее произвело впечатление мужественное обаяние писателя, его застольно-мемуарные псевдоимпровизации (в отличие от Ходасевича, она слышала их впервые и еще не знала, что Алексей Максимович повторяет их слово в слово при каждом новом госте), понравилось внимательное отношение к ее собственному творчеству. Она еще не знала, что Горький щедр на внимание к любому молодому автору – “для него человек, решивший посвятить себя литературе, науке, искусству, был свят”[529]. И все же она сразу почувствовала, что этот человек – другой, чужой, из иной, большей части русского образованного сословия, не затронутой (или только поверхностно затронутой) модернистской культурой. Берберова и Петровская, Белый и Лунц были всего лишь людьми разных поколений. Горький принадлежал к иной линии, к иной традиции – той, где Короленко стоял выше Достоевского, а Никитин или Курочкин выше Фета. И все же он любил современную ему “декадентскую” поэзию вообще, а Ходасевича особенно. Об этом свидетельствуют его письма Елене Феррари (Голубовской), писательнице и, как впоследствии стало известно, агенту советской разведки: “Ахматова – однообразна, Блок – тоже, Ходасевич – разнообразен, но это для меня крайне крупная величина, поэт классик и большой, строгий талант” (2 октября 1922 года)[530]; “Ходасевич для меня неизмеримо выше Пастернака, и я уверен, что талант последнего в конце концов поставит его на путь Ходасевича – путь Пушкина” (10 октября 1922 года)[531]; “Ходасевич как-то сказал мне ‹…› что победителей не судят. Победа будет, должно быть, за ним, футуристам отдадут в истории служебную роль – вроде злодея в ложноклассической комедии или вроде большевиков, которые сделали свое дело и уйдут” (14 октября 1922 года)[532].
Не исключено и то, что в Ходасевиче-поэте Горькому нравилась прежде всего “классическая форма”, внешняя понятность и благозвучие. А в человеке? Берберова так описывает отношения, сложившиеся в эти годы у Горького с Владиславом Фелициановичем:
Я бы сказала, что перед Ходасевичем он временами благоговел ‹…›. Он позволял ему говорить себе правду в глаза, и Ходасевич пользовался этим. Горький глубоко был привязан к нему, любил его как поэта и нуждался в нем как в друге. Таких людей около него не было: одни, завися от него, льстили ему, другие, не завися от него, проходили мимо с глубоким, обидным безразличием[533].
25 сентября 1922 года Горький переехал из Герингсдорфа в Сааров – дачный городок в полутора часах езды по железной дороге от Берлина. В начале ноября туда же, по его предложению, приехали из Берлина Ходасевич и Берберова. Известный писатель с семьей снимали дом, а Ходасевич с Ниной – две комнатки в привокзальной гостинице. Семья Горького состояла на тот момент из самого Дуки (так называли Горького домочадцы), его сына Максима с супругой Надеждой по прозвищу Тимоша или Тимоти, Ивана Ракицкого (прозвище – Соловей) и, наконец, Муры – Марии Игнатьевны Бенкендорф-Будберг, урожденной Закревской, официально считавшейся литературным секретарем Горького. Этой даме Берберова позднее посвятила книгу “Железная женщина”.
Судьба Марии Будберг действительно примечательна.
Ходасевич считал ее внучкой или правнучкой Аграфены Закревской, роковой женщины 1820-х годов, приятельницы Пушкина и любовницы Баратынского, прославленной в стихах обоих. На самом деле она происходила от другой ветви рода Закревских. Дочь дипломатического чиновника, жена начинающего дипломата, она провела юность в Лондоне и Берлине и говорила на множестве языков, хуже всего – по-русски. Потом – война, революция, гибель мужа (его в собственной усадьбе убили дрекольем эстонские мужички). С этого момента Мура, оставшаяся одна с двумя детьми, должна была сама бороться за место под солнцем, да и просто за выживание. Это оказалось ей под силу. Берберова описывает ее так:
Она была умна, жестка, полностью сознавала свои исключительные способности, знала чувство ответственности, не женское только, но общечеловеческое, и, зная свои силы, опиралась на свое физическое здоровье, энергию и женское очарование. Она умела быть с людьми, жить с людьми, находить людей и ладить с ними. Она, несомненно, была одной из исключительных женщин своего времени, оказавшегося беспощадным и безжалостным и к ней, и к ее поколению вообще[534].
Этот человеческий тип был Нине очень близок.
В 1918 году двадцатишестилетняя Мария Бенкендорф встретила в Петрограде тридцатилетнего Роберта Гамильтона Брюса Локкарта, своего знакомого еще по Лондону, который фактически исполнял обязанности английского поверенного в России, и стала его любовницей. Когда его усилия по предотвращению Брестского мира не увенчались успехом, Локкарт организовал так называемый “заговор послов” с целью свержения большевистского правительства. Заговор раскрыли, Локкарта арестовали, а затем выслали в Англию; Мура отделалась неделей, проведенной в ВЧК, – по тем временам сущий пустяк.
Год спустя графиня Бенкендорф предложила “Всемирной литературе” свои услуги в качестве переводчика. На русский язык она переводить, конечно, не могла – но на французский с русского впоследствии переводила. В конце концов она оказалась у Горького на Кронверкской: сначала в качестве его секретаря, потом – любовницы, затем фактической спутницы жизни. Секретарь со знанием иностранных языков был Горькому необходим: это было единственное, чего он совершенно не знал (как и практически все остальные писатели “Знания”: реалистам учить чужие наречия отчего-то не полагалось; может быть, из-за веры в то, что все на свете переводимо). Однако же петроградская ВЧК продолжала доставлять Муре неудобства – был случай, когда в ее комнате в горьковской квартире чекисты устроили обыск; возможно, это было одним из последствий вражды Горького с Зиновьевым. В конце 1920 года Мария Игнатьевна попыталась нелегально перейти границу с Эстонией, где оставались ее дети, и была арестована, но благодаря хлопотам Горького ее отпустили и выдали ей заграничный паспорт. В Эстонии ее вновь арестовали – по доносу родственников покойного