Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карикатура эта под стать тем прозвищам, которыми русская так называемая демократическая пресса обильно и развязно наделяла писателя: „Голый Розанов“, „Обнаженный Нововременец“, „Гнилая Душа“, „Позорная Глубина“, „Обнаженность под звериною шкурою“, „Философ, завязший ногой в своей душе“, „Неопрятность“ (Ю. Айхенвальд) — таковы названия некоторых рецензий на „Уединенное“ и „Опавшие листья“. Со времени „Уединенного“, говорил Розанов, „окончательно утвердилась мысль в печати, что я — Передонов или — Смердяков“ (165).
Что же так возмутило современников, что они именовали писателя „юродивым русской литературы“ (Иванов-Разумник), „духовным отцом русского идейного хулиганства“ (Н. Минский)? Почему Розанов, пользуясь его собственным выражением, был окружен в литературе „зоною непреодолимого предубеждения“[495]?
Есть нечто неприемлемое для современников в словах и делах человека талантливого и неординарного, мыслящего нетрадиционно. Не случайно Горький назвал Розанова „удивительно несвоевременным человеком“[496]. Для автора будущих „Несвоевременных мыслей“ это звучит не только как похвала, но и как насущная необходимость этой „несвоевременности“.
Мысли Розанова о демократии и социализме, об общечеловеческих ценностях и „партийности“, о личной жизни и революции, о русском народе и национальном вопросе звучат так, как если бы они были высказаны в наши дни.
Писателю или мыслителю прошлого позволяется все. К своему же современнику читатель будет непреклонен до нетерпимости. Это испытали на себе Гоголь после выхода „Выбранных мест“ и Достоевский как автор „Дневника писателя“. Василию Васильевичу тоже довелось это почувствовать. Может, потому и писал он так много об этих писателях, видя в их судьбе нечто „роэановское“.
Розанов разошелся с эпохой революции, и эпоха не приняла его. Так же как революционные народники не приняли Достоевского, а рабочему движению начала века было не по пути с Толстым-мыслителем. Но если Толстого и Достоевского из русской литературы выбросить было нельзя, то с такой фигурой, как Розанов, расправиться было проще. Он был монархист, выступал за единую и могучую, процветающую Россию во главе с царем. И конечно, его политические, философские и религиозные воззрения были чужды тем, кто определял, что такое „передовое“ в русском обществе и в русской мысли.
Прекрасный русский писатель М. М. Пришвин писал Горькому в 1926 году: „Для меня (и думаю вообще) в мое время самым замечательным писателем был В. В. Розанов“[497]. Горький поддержал мысль Пришвина о том, что советский читатель должен знать Розанова: „Верно, Михаил Михайлович, сказали вы о Розанове, что он как „шило в мешке — не утаишь“, верно! Интереснейший и почти гениальный человек был он. Я с ним не встречался, но переписывался одно время и очень любил читать его противопожарную литературу“ (так Горький назвал статьи Розанова против революции и разгула террора).
Горький видел в Розанове „первого провозвестника“ кризиса старого гуманизма и считал, что „Блок в этом вопросе шел от него“. Об этом свидетельствует и их переписка, начавшаяся в конце 1905 года, когда Розанов в первом письме к Горькому попытался увидеть в его творчестве выражение того героического начала, „героической личности“, об отсутствии которой в России он всегда скорбел. „Вы лирик („Песня о соколе“, да и все), у Вас есть мечта и способность мечты — потерянная почти всем миром и от потери которой он, собственно, и стал „мещанством“. Знаете, даже Толстой больше „мудрит“, больше „сознательно ведет толпу, к чему ему хочется“, нежели поет песню — т. е. то, что теперь более всего нужно миру и чего более всего миру недостает“[498].
В результате завязавшейся переписки с Розановым Горький писал журналисту С. С. Кондурушкину летом 1908 года: „А вот Розанов — это умница. Философию его я не принимаю, но ум, талант — ценю высоко“[499].
Летом 1911 года Розанов записывает в „Уединенном“: „Несколько прекрасных писем от Горького этот год. Он прекрасный человек. Но если все другие „левые“ так же видят, так же смотрят: то прежде всего против „нашего горизонта“ — какой это суженный горизонт! Неужели это правда, что разница между радикализмом и консерватизмом есть разница между узким и широким полем зрения, между „близорукостью“ и „дальнозоркостью“? Если так, то ведь, значит, мы победим? Между тем никакой на это надежды“ (70).
Эта запись объясняет во многом, почему Розанов и Горький, при всем понимании таланта и величия друг друга, должны были разойтись к разным полюсам революции. Тогда „победил“ Горький; победа Розанова пришла лишь 80 лет спустя.
В одном из писем 1911 года, хотя и с оговорками („ниже можете не читать“, „дальше еще хуже, пожалуй, не читайте“), Розанов высказывает свое мнение о Горьком и, главное, о том, как его использовали социал-демократы. „Осторожно скажу так: Ваша натура — боевая; положение (с детства) — в протест; и пока Вы были „протестующий“ — „натура“ и говорила золотые слова. Что же случилось потом, далее… Вас подняла „с.-д.“, — и понесла на плечах. Она создала Вам триумф: и, когда вместо „клоповника“ Вы очутились „в меду“, естественно иссякла сила Вашего голоса“[500].
Горький не согласился с такой оценкой и отвечал: „Несомым“ я никогда себя не чувствовал, более того — имею дерзость думать, что всю жизнь сам нес всех, кому по пути со мною было, да и до сей поры попутчиков несу. Голосишко же у меня стал спокойней, но — разве ослаб? Не думаю»[501]. Здесь впервые понятие «попутчики» употреблено в литературном контексте, как оно стало привычным в 20-е годы.
Розанов остался при своих мыслях о Горьком: его «тащили», а он вообразил, что «тащит эпоху за собой», — писал он в петроградской газете «Колокол», где печатался в 1916 году под псевдонимом В. Ветлугин. «Отсюда тон его принял совершенно нелепый характер: он то расправлялся с Францией , то с Соединенными Штатами , — расправлялся небрежно, через какое-нибудь „письмо в редакцию“, о котором, уже по неестественности дела, — правда, начинали везде сейчас же шуметь, писать, говорить».
Еще в канун первой русской революции Розанов писал, что молодые писатели группируются либо около «яркой фигуры Максима Горького», либо в кружке декадентов и символистов. Он полагал, что интерес к Горькому быстро пройдет. «Максим Горький — весь современность, и притом — только современность. Это придало необыкновенную выпуклость ему, яркость, дало силу удара. Каждый писатель, более сложный, рассеивается множеством частиц своих в целом ряде поколений, которым будет казаться все нов и нов, тогда как своему поколению, он не представлялся очень большим; напротив, своему поколению Максим Горький представляется страшно огромным: но сейчас же после „своего поколения“ он представится стар, давно известен и нисколько не интересен. Конечно, он еще молод и за будущее нельзя ручаться»[502].