Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не случайно в «Сахарне» с особой нежностью он вспоминает свою трилогию как художественное открытие, как главное и лучшее, что ему удалось сделать в жизни: «Безумно люблю свое „Уединенное“ и „Опавшие листья“. Пришло же на ум такое издавать. Два года „в обаянии их“. Не говорю, что умно, не говорю, что интересно, а… люблю и люблю. Только это люблю в своей литературе. Прочего не уважаю. „Сочинял книги“. Старался быть „великолепным“. Это неправедно и неблагородно. „Уединенное“ и „Опавшие листья“ я считаю самым благородным, что писал».
Одна из наиболее интересных тем в «Сахарне» — это, пожалуй, размышления о «революции из халата». О своем так называемом бунтарстве в религии, в семейном вопросе и проч. он писал: «За всю жизнь („созерцатель“) я ничего так не ненавидел, как „ремонта“, „свалки“ (в квартире), „чистки комнат“ — вообще, перемены, шума, нового. Старый халат и поношенные туфли мой вечный идеал. С „дырочками“ рубашка, но мягкая и тепленькая; моя любовь с детства и до могилы. Однако почему „это старенькое“ я люблю? Тепло и удобно. Посему же я не люблю взрыв, революцию, где „неладно сшито“, жмет, ломает. Когда комнаты „черт знает как устроены“, „портной все изгадил“. Тогда я с бешенством Обломова (который может жить эгоизмом именно в меру своей лени) вскакиваю и кричу: „ломай все“, „жги дом“. Вот. У меня не теория революции, которую я ненавижу всем существом своим, и ненавижу именно сердце революции, пафос ее, жерло ее, надежды ее… А… — я люблю наш старый сад, и пусть он цветет вечно… Так что, гг. теоретики революции, моя революция поглубже вашей. У вас это — феерия, блеск и бенгальские огни. А у меня»:
Дело добра и правды.
Вот вам моя «революция из халата».
И Василий Васильевич обращается к самому дорогому, к своей семье, к сыну Васе: «Берегись же, Вася, — берегись. И никогда не союзься с врагами земли своей. Крепко берегись. Люблю тебя: но еще больше люблю свою землю, свою историю…»
И далее «канон брата Коли», сказанный ему в детстве, но который Василий Васильевич помнил до смерти. Тогда брат, чуть не дав ему «плюху», сказал: «Дурак. Хоть бы ты подумал, что произносишь свои подлые слова о России на том языке, которому тебя выучили отец и мать».
Главный же вывод Розанова произнесен им с глубокой болью за судьбы России в XX веке: «Дети, поднимающиеся на родителей, — погибнут. И поколение, поднимающееся на родину, тоже погибнет».
Привиделся однажды Василию Васильевичу сон. То был не сон, на сон он не похож был. Скорее внутреннее видение реальности, создаваемое напряженной работой мысли. Шеренга солдат и за ней «в глубине» лысый генерал и старичок, что-то шамкающий беззубым ртом. Перед нею — толпа волнующихся рабочих. И там же «мой Вася» кипит негодованием и тоже хочет поднять волну…
Душа Розанова с рабочими. Знает, видит — обижены. И ведь «мой Вася», «дорогой мой сын». Но знает он и другое: это «сегодня» так случилось, что героизм и лучшее — у молодежи, что обида сделана им. Но в веках, в вечности старикашка и генерал стерегут «то, доколе построилась Вавилонская Башня» истории, от которой вообще «пошло все»…
Конец же этого «сна» поистине страшен, как ответ Алеши Карамазова на рассказ брата Ивана о растерзанном псами ребенке («Расстрелять!» — генерала): «И последним взглядом взглянув на моего Васю, я бы сказал роте: — Пли!..»
Нет, Василий Васильевич не хотел убивать любимого сына. Это было одно из выявлений ситуационной сущности мира, моделирование мира в канун гражданской войны, неотвратимость которой уже витала в воздухе.
Давний оппонент Розанова священник Н. Г. Дроздов никак не мог понять названия книги «Опавшие листья». Розанов замечает на это в «Сахарне»: «Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее критику…»[517]
В предисловии к книге «В Сахарне» Розанов приводит упреки друзей по поводу второго короба «Опавших листьев»: «Я „худой человек“ и написал „худую книгу“, — я „испортил свое „Уединенное“, внеся суету и шум в это уединение“. „Все серьезное, что было в „Уединенном“, рассеялось“. И т. д. все в этом роде»[518].
В предисловие Розанов включил письмо П. А. Флоренского от 17 октября 1915 года. Оно начинается с объяснения того, что одной из причин долгого молчания было «смущающее впечатление» от присланного второго короба «Опавших листьев». Книга была прочитана, как пишет Флоренский, в один присест, но оставила неблагоприятное впечатление, несмотря на «множество страниц острых и бездонных». Автор «нарушил тот новый род „уединенной“ литературы», который сам же создал.
Афоризмы по нескольку страниц уже не афоризмы, а рассуждения. «А если так, — продолжает Флоренский, — то читатель уже не относится и так бережно, как к малому ребенку, и не вслушивается в их лепет… В содержании невыносимо постоянное Ваше „вожжание“ с разным литературным хамством. Вы ругаете их, но тем не менее заняты ими на сотнях страниц. Право же, благородный дом, где целый день ругают прислугу и ее невоспитанность, сам делается подозрительным в смысле своей воспитанности»[519].
Сам факт, что предисловие Розанов начал с критического письма Флоренского, говорит о том, сколь высоко ценил он мнение своего московского друга, хотя и сделал в примечаниях некоторые возражения ему.
Заканчивается это довольно пространное предисловие призывом к единению читателя с писателем, как если бы писатель был дома «у него за чаем». «Книга в сущности — быть вместе. Быть „в одном“. Пока читатель читает мою книгу, он будет „в одном“ со мною, и, пусть верит читатель, я буду с ним „в его делишках“, в его дому, в его ребятках и, верно, приветливой милой жене. „У него за чаем“. Не будем, господа, разрушать „русскую компанию“. И вот я издаю книгу».
Книга не вышла. Но и не дожидаясь ее выхода, Розанов продолжал работу. Так сложилась в 1914–1915 годах книга «Мимолетное», в центре которой Россия и революция, человек и семья, брак и пол, еврейский вопрос в России, записи о цареубийцах, о Столыпине и Распутине, о русских писателях и литературе.
Иные записи «Мимолетного» продолжают трилогию: «Вся личность и вся жизнь превращена в литературу… Единственное, где „субъект“ и „объект“ слились. Одно (отсюда мое определение — „штаны“)»[520].
В других намечаются новые повороты старых розановских тем: «Любить, верить и служить России — вот программа. Пусть это будет Ломоносовский путь».
Однажды проснувшись, он был поражен пришедшей мыслью и поспешил записать ее как стихи:
Любовь — главное, говорил Василий Васильевич. Любовь — огонь. Любовь греет. «Ведь главная задача — убежать от холода. Как же мы могли возненавидеть Россию, проклять свою родину, возненавидеть „самый состав русского человека“, речь его, голос, звук, дыхание… За XIX век было рождено столько злобы, сколько не было от начала мира до XIX-го века. „Эпоха лакеев“. Чем их бедных обидели? — Зачем везде цари? Нам больно.