Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оглянувшись назад с выгодной позиции 1947 года, придуманный мною Тэллис мог весьма отчетливо увидеть все, что он наделал: ради физического удовольствия, сопровождавшегося возбуждением и исполнением эротических мечтаний, обрек жену и дочь на смерть от руки маньяков, а внучку – на ласки первого попавшегося солдата или спекулянта с полными карманами леденцов либо способного прилично накормить.
Романтические фантазии! Я повернулся к м-с Коултон.
– Жаль, что я его не знал, – проговорил я.
– Он вам понравился бы, – убежденно ответила она. – Мистер Тэллис нам всем нравился. Я хочу вам кое-что сказать, – продолжала она. – Всякий раз, когда я езжу в Ланкастер, в дамский бридж-клуб, я захожу на кладбище навестить его.
– И я уверен, что это ему противно, – добавил гном.
– Но, Элмер! – протестующе воскликнула его жена.
– Да я же слышал, как мистер Тэллис сам говорил об этом, – не сдавался мистер Коултон. – И не раз. «Если я умру здесь, – говорил он, – то пусть меня схоронят в пустыне».
– То же самое он написал в сценарии, который прислал на студию, – подтвердил я.
– Правда? – В голосе м-с Коултон послышалось явное недоверие.
– Да, он даже описал могилу, в какой хотел бы лежать. Одинокую могилу под юккой.
– Я мог бы ему объяснить, что это незаконно, – вставил гном. – С тех пор как владельцы похоронных контор протащили в Сакраменто свое предложение. Я знаю случай, когда человека пришлось выкопать через двадцать лет после того, как его похоронили за теми холмами. – Он махнул рукой в сторону гойевских ящеровидных крыс. – Чтобы все уладить, племяннику пришлось выложить триста долларов.
При этом воспоминании гном хихикнул.
– А вот я не хочу, чтобы меня хоронили в пустыне, – категорично заявила его жена.
– Почему?
– Слишком одиноко, – ответила она. – Просто ужасно.
Пока я раздумывал, о чем говорить дальше, по лестнице с пеленкой в руке спустилась бледная юная мать. На секунду остановившись, она заглянула в кухню.
– Послушай-ка, Рози, – проговорила она низким сердитым голосом, – теперь тебе неплохо бы для разнообразия поработать.
С этими словами она отвернулась и направилась в прихожую, где через открытую дверь виднелись все удобства ванной комнаты.
– Опять у него понос, – проходя мимо бабки, с горечью констатировала она.
Раскрасневшаяся, с горящими глазами, будущая леди Гамильтон вышла из кухни. За нею в дверном проеме показался будущий Гамильтон, который изо всех сил пытался представить себе, как он станет лордом Нельсоном.
– Бабуля, мистер Бриггз считает, что сможет устроить мне кинопробу, – сообщила девушка.
Вот идиот! Я встал.
– Нам пора, Боб, – сказал я, понимая, что уже слишком поздно.
Через приоткрытую дверь из ванной доносилось хлюпанье стираемых в тазу пеленок.
– Слушай, – шепнул я Бобу, когда мы проходили мимо.
– Что слушать? – удивился он.
Я пожал плечами. У них есть уши, а не слышат.
Таким образом, в тот раз мы ближе всего подобрались к Тэллису во плоти. В том, что написано ниже, читатель найдет отражение его мыслей. Я публикую текст «Обезьяны и сущности» таким, каким он ко мне попал, без каких бы то ни было переделок и комментариев.
Титры; в конце – под аккомпанемент труб и хора ликующих ангелов имя ПРОДЮСЕРА.
Музыка меняется; и если бы Дебюсси был жив, он сделал бы ее невероятно утонченной, аристократичной, начисто лишив вагнеровской похотливости и развязности, равно как штраусовской вульгарности. Дело в том, что на экране – предрассветный час, причем снятый не на «Техниколоре», а на кое-чем получше. Кажется, ночь замешкалась во мраке почти гладкого моря, однако по краям неба прозрачно-бледная зелень – чем ближе к зениту, тем голубее. На востоке еще видна утренняя звезда.
Рассказчик
* * *
По мере того как Рассказчик говорит, символ символов вечности постепенно исчезает, и на экране появляется переполненный зал роскошного кинотеатра. Свет становится ярче, и мы вдруг видим, что зрители – это хорошо одетые бабуины обоих полов и всех возрастов, от детей до впавших в детство.
Рассказчик
Новый кадр: обезьяны внимательно смотрят на экран. На фоне декораций, какие способны выдумать только Семирамида или «Метро-Голдвин-Майер», мы видим полногрудую молодую бабуинку в перламутровом вечернем платье, с ярко накрашенными губами, мордой, напудренной лиловой пудрой, и горящими, подведенными черной тушью глазами. Сладострастно покачиваясь – насколько позволяют ей короткие ноги, – она выходит на ярко освещенную сцену ночного клуба и под аплодисменты нескольких сотен пар волосатых рук приближается к микрофону в стиле Людовика XV. За ней на легкой стальной цепочке, прикрепленной к собачьему ошейнику, выходит на четвереньках Майкл Фарадей.
Рассказчик
«Не знает и того, в чем убежден…» Едва ли следует добавлять: то, что мы называем знанием, – лишь другая форма невежества, разумеется, высокоорганизованная, глубоко научная, но именно поэтому и более полная, более чреватая злобными обезьянами. Когда невежество было просто невежеством, мы уподоблялись лемурам, мартышкам и ревунам. Сегодня же благодаря нашему знанию – высшему невежеству – человек возвысился до такой степени, что самый последний из нас – это бабуин, а самый великий – орангутан или, если он возвел себя в ранг спасителя общества, даже самая настоящая горилла.
Юная бабуинка тем временем дошла до микрофона. Обернувшись, она замечает, что Фарадей стоит на коленях, пытаясь распрямить согнутую ноющую спину.
– Место, сэр, место!
Тон у нее повелительный; она наносит старику удар своим хлыстом с коралловой ручкой. Фарадей отшатывается и опять опускается на четвереньки; публика в зале радостно хохочет. Бабуинка посылает ей воздушный поцелуй, затем, подвинув микрофон поближе, обнажает свои громадные зубы и альковным контральто начинает с придыханием самоновейший шлягер.