Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Потерялся в полях русского окаянства (выделено мной – А. В.) <…>
На небе мутно, на земле черно, а сердце ласточкой летит над тихой водой, вот, вот, кажется, будет минута понимания, но нет! холодная намерзшая вода, и все ласточки улетели.
Остается ценного только, что я русский (несмотря на то, что нет России – я существую)».
Положение человека, вырванного из своей среды и лишенного дома, заставляет обоих искать убежища. Для Бунина подобным убежищем были воспоминания о России прежней: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» Для Пришвина, хотя и у него встречаются подобные ностальгические строчки, как ни странно, спасением стала охота. Бунин эмигрировал в прошлое, Пришвин прокладывал через русскую природу пути в будущее.
Вообще поразительно, что, увидев и испытав в те годы не меньше, а гораздо больше, чем увидел и испытал Бунин (и возможно, именно по этой причине), Пришвин все же склоняется к новому порядку. Едва заметное колебание, но его достаточно. В то время как для Бунина жизнь в Советской России была невыносима, невозможна, и весной 1918 года с помощью Фриче, которого писатель некогда спас от высылки из Москвы за революционную деятельность, он покидает новую старую столицу и перебирается в Одессу – свое последнее пристанище на русской земле. Пришвин в эти самые дни отправляется из Петербурга в Елец по «бесконечному мучительному пути из адской кухни в самый ад, где мучаются люди».
«Мужики отняли у меня все, и землю полевую, и пастбище, и даже сад, я сижу в своем доме, как в тюрьме, и вечером непременно ставлю на окна доски из опасения выстрела какого-нибудь бродяги», – писал он вскоре по приезде в Хрущево, однако, несмотря ни на что, вопрос об эмиграции в пришвинских дневниках не поднимается, если не считать письма к Р. В. Иванову-Разумнику от 7 февраля 1924 года.
Пришвин писал известному литературному критику и идеологу «скифства»: «Вообще вас всех, ученых, образованных и истинных людей в Петербурге, я считаю людьми заграничными, и вы меня маните, как заграница, как бегство от чудища. (Что вы спорите с Ремизовым, где быть, в Питере или за границей, мне кажется делом вашим семейным.) Много раз я пытался уехать за границу (или в Питер), и каждый раз меня останавливала не мысль, а чувство, которого я выразить не могу и которого стыжусь: оно похоже на лень, которую Гончаров внешне порицает в Обломове и тайно прославляет как животворящее начало…» Любопытно, однако, что четырьмя годами раньше, в самый разгар революции, бывшая столица вызывала у писателя совсем иные ассоциации: «В Петербурге ли живем или в плену, и уехать из него – все равно, что из плена бежать». А полгода спустя, 24 августа 1922 года, то есть в тот день, когда из страны было выслано 200 литераторов, профессоров, инженеров и Пришвин назовет это время «садическим совокуплением власти с литературой», он пошлет на рецензию Троцкому свою повесть «Раб обезьяний» и напишет выдающемуся революционеру о «смысле своего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа». Ответ Льва Давидовича: «Признаю за вещью крупные художественные достоинства, но с политической точки зрения она сплошь контрреволюционна».
Психологически объяснимо: Бунину в эмиграции удалось не просто много писать, но, извлекая из памяти живые образы уходящей Руси, создать один за другим несколько шедевров, однако достаточно вспомнить судьбу Куприна, который на чужбине задыхался от отсутствия темы и у которого все лучшее, им написанное, осталось по ту сторону границы, чтобы понять, чего боялся, осознавая это или нет, Михаил Пришвин. Для него, по-видимому, творческая жизнь возможна была лишь в России: «Я как писатель очень обогатился за революцию, я, свидетель такой жизни, теперь могу просто фактически писать о ней, и всем будет интересно, потому что все пережили подобное, я теперь богач, наследник богатый». И он не только остается, но пытается найти свое место и достойно обустроить судьбу в новой стране. И как знать, был ли это лишь его личный выбор, или стояло за ним нечто большее, и не этими ли двумя побегами от общего елецкого корня – бунинским в Грассе и пришвинским в Хрущеве, Дорогобужске, Талдоме, Переславле-Залесском, а затем в Загорске, Тяжине и Дунине – и стала произрастать русская советская литература и литература эмигрантская.
В отличие от Бунина, Пришвин искать в тех условиях утвердительного ответа на вопрос о смысле истории не стал. Если автор «Окаянных дней» восклицал: «Когда совсем падешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням», Пришвин, словно угадывая его мысли, в самые черные дни русской смуты возражал: «Личная задача: освободиться от злости на сегодняшний день и сохранить силу внутреннего сопротивления и воздействия».
Более того: «Нужно знать время: есть время, когда зло является единственной творческой силой, все разрушая, все поглощая, оно творит невидимый Град, из которого рано или поздно грянет:
– Да воскреснет Бог!»
Но дело не только в этом – писатель осознавал свою личную ответственность за происходящее в России: «…я против существующей власти не иду, потому что мне мешает чувство моей причастности к ней. В творчестве Чудища, конечно, участие было самое маленькое, бессознательное и состояло скорее в попустительстве, легкомыслии и пр., но все-таки…»; «Да, нужно выносить жизнь эту и ждать, что вырастет из посеянного, Боже, сохрани забегать вперед! если это необходимо, то оно, в конце концов, будет просто, легко и радостно».
В сущности, в этой попытке жить радостно и легко в Совдепии заключалась некая сверхзадача писателя, преданного символистской идее жизнетворчества. Пришвин в этом смысле абсолютное дитя Серебряного века и, может быть, самый верный его последователь и движитель, и в уникальном пришвинском желании найти положительное решение всех проклятых вопросов (которое сочувствующий ему Горький назвал геооптимизмом) сказался дух русского модернизма, из которого писатель вышел и который именно он унаследовал, сохранил и приумножил на русской советской почве. Но здесь-то и заключена некая интрига, драматургия пришвинской судьбы, к которой можно обратить вопрос: чем она окончилась – победой Пришвина или его поражением?
Ответить на такой вопрос однозначно чрезвычайно сложно. Жизнь Бунина очень прозрачна и резко очерчена. Пришвин же прожил в тени и укрывище жизнь весьма насыщенную