Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда де Шарлю не выражал своего восхищения красотой Мореля (точно оно не было связано с его пристрастием, иначе говоря, с его пороком!), он разглагольствовал об этом пороке так, как будто у него-то этого порока нет. Иной раз он даже называл вещи своими именами. Взглянув на красивый переплет его Бальзака, я спросил, что ему больше всего нравится в «Человеческой комедии», и он, все еще не расставаясь со своей навязчивой идеей, ответил мне так: Да все: и такие миниатюры, как «Турский священник» и «Покинутая женщина», и громадные фрески «Утраченных иллюзий». Что? Вы не читали «Утраченные иллюзии»? Как это прекрасно! Например, тот момент, когда Карлос Эррера проезжает в экипаже мимо замка и спрашивает, как он называется, а ему отвечают, что это – Растиньяк, именье молодого человека, которого он когда-то любил. И аббат впадает в задумчивость, которую Сван не без остроумия называл «Педерастической печалью Олимпио». А смерть Люсьена! Кто-то, отличавшийся большим вкусом,[345]– не помню, кто именно, – на вопрос, какое событие в его жизни причинило ему самое сильное горе, ответил: «Смерть Люсьена де Рюбампре в „Блеске и нищете“». – «В этом году, насколько мне известно, на Бальзака такая же мода, как в прошлом году на пессимизм, – вмешался Бришо. – Но, рискуя огорчить обожателей Бальзака, а с другой стороны, отнюдь не претендуя – Боже упаси – на роль полицейского в литературе или на роль учителя, ищущего в тетрадях учеников грамматические ошибки, я должен сознаться, что этого многословного импровизатора, сногсшибательные вещания которого вы, как мне кажется, напрасно превозносите до небес, я всегда считал неряшливым писцом – и только. Я читал эти ваши „Утраченные иллюзии“, барон, я себя насиловал, искусственно возбуждал в себе восхищение, чтобы примкнуть к числу поклонников, и должен вам признаться чистосердечно, что эти романы-фельетоны, написанные с таким пафосом, – галиматья в квадрате, в кубе: „Счастливая Эсфирь“, „Куда ведут опасные пути“, „Во что старикам обходится любовь“ – это на меня всегда производило впечатление тайн Рокамболя[346]поднятых необъяснимой благосклонностью читателей на шаткую высоту шедевра». – «Вы говорите так потому, что не знаете жизни», – заметил барон, раздосадованный вдвойне, так как чувствовал, что Бришо не поймет ни его эстетических, ни прочих доводов. «Я вас понял, – сказал Бришо, – выражаясь языком мэтра Франсуа Рабле, вы относите меня к числу сорбоннщиков, сорбонников, сорбонняев. Но, так же как и мои друзья, я требую от писателя, чтобы он был искренен и правдив в своих книгах, я не из тех ученых мужей…» – «Четверть часа Рабле»,[347]– перебил его доктор Котар с видом уже не растерянным, а с видом знатока, которые дают писательский обет по уставу аббатства О'Буа, под началом у виконта де Шатобриана, великого кривляки, следуя строгому правилу гуманистов. – Виконт де Шатобриан… – «Шатобриан с яблоками?» – перебил доктор Котар. «Это глава целого братства», – продолжал Бришо, не подхватив шутки доктора, а доктора привели в смущение слова профессора, и он с беспокойством посмотрел на де Шарлю. Котар в душе осудил Бришо за бестактность, каламбур же его вызвал тонкую улыбку на уста княгини Щербатовой. «Профессор доказал нам, что колкая ирония законченного скептика всегда будет иметь успех», – сказала она из любезности, а также для того, чтобы показать, что «словцо» доктора не прошло для нее незамеченным. «Мудрец – поневоле скептик, – заметил доктор. – Что я знаю?[348]gnvbi seauton,[349]– учил Сократ. Это очень верно. В любой области излишество – порок. Но я бледнею от злости, когда подумаю, что этого оказалось достаточно, чтобы имя Сократа пользовалось известностью и в наши дни. В сущности, что такое все его учение? Да ничего в нем особенного нет. Подумать только: Шарко и другие оставили после себя труды в тысячу раз ценнее; по крайней мере, они на что-то опираются, хотя бы на то, что ослабление зрачковой реакции есть симптом общего паралича, Я о них почти никто уже не помнит. По существу, в Сократе ничего потрясающего нет. Таким, как он, делать было нечего, и они целыми днями гуляли и препирались. Это как у Иисуса Христа: „Любите друг друга“ – прекрасно сказано». – «Друг мой!» – взмолилась г-жа Котар. «Ну конечно, жена протестует! Они все – неврастенички». – «Милый мой доктор! Я совсем не неврастеничка», – возмутилась г-жа Котар. «То есть как же она не неврастеничка, когда болезнь сына сейчас же вызывает у нее бессонницу? Да ведь я не отрицаю, что Сократ и прочие – все это необходимо в интересах высшей культуры, чтобы у нас на виду красовались таланты. Я всегда привожу первокурсникам эти слова: yvoipi стеаитоу. Дядя Бушар, когда про это узнал, весьма одобрил меня». – «Я не принадлежу к сторонникам формы ради формы, я бы не стал нанизывать в стихах рифму на рифму, – продолжал Бришо. – И все-таки „Человеческую комедию“, в которой очень мало человечного, никак нельзя отнести к произведениям, где искусство возвышается над содержанием, как выразился этот злюка Овидий.[350]И да будет мне позволено остановиться там, где расходятся две дороги, одна из которых ведет к Медонскому приходу,[351]а другая – в Фернейский приют,[352]находящийся на одинаковом расстоянии от Волчьей Долины,[353]где Рене великолепно, управляя твердой рукой, исполнял обязанности первосвященника, и от Жарди,[354]где ревностный проповедник абракадабры Оноре де Бальзак, измученный понятыми, без устали марал бумагу ради своей польки[355]».