Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы только поглядите, – сияя, призывает он, словно сделал неожиданное открытие, которое осчастливит человечество. – Здорово, а? Вы только постойте и поглядите. Если делать вот так, он никогда не остановится. Они все разные.
– И правда здорово, – приходится мне отвечать, и стоять столбом, пока ему не надоест, что я торчу у него в кабинете, и он меня не отошлет.
Терпеть не могу стоять столбом.
Кажется, за всю мою жизнь мне никогда еще не приходилось стоять неподвижно так подолгу. Оглядываясь на прошлое, я чуть не всякий раз вижу себя неподвижным: в том ли, в другом ли воспоминании, стою изваянный в нем, или распростерт ударами кисти некоего художника-иллюстратора, или распластан на стекле под микроскопом в прозрачном синем или лиловом проявителе, или заключен в кадр цветного кинофильма. Даже когда лента движется, я вижу это движение лишь в застывшие мгновенья – в рамке кадра. И однако, даже стоя неподвижно, я, должно быть, все-таки двигался, раз попал с того места, где стоял, туда, где я теперь. Может, не по своей воле попал? У меня целый акр земли в Коннектикуте. Думаю, не по моей воле. Кто меня заставил? Думаю, кое-какая свобода выбора, кое-какое пространство для движения были у меня только в армии. Так по крайней мере мне казалось. Не только казалось. Я был вне семьи, не было у меня ни жены, ни должности, ни родителей, ни детей, и ни до кого мне не было дела. Никакие узы не связывали меня. Ни до кого в целом свете мне не было дела. Я спал с кем ни попадя. В чужой стране ходил к проституткам, и это мне тоже нравилось. Было весело. Нравилось жить не дома (было по крайней мере чем заняться. Если в субботу вечером никуда не шел, так по крайней мере сидел в казарме, а это лучше, чем сидеть субботним вечером одному у себя дома. Однажды в армии мне некуда было деваться в Новый год, и меня это ничуть не огорчило. Теперь по субботам и воскресеньям мы гостим у кого-нибудь, кого я вовсе не хочу видеть, и только и рвусь поскорей уехать. Эти нескончаемые воскресенья рано или поздно разрушат нашу семью. Я поглаживаю свой член. Я и тогда частенько это делал. А тогда я нередко чувствовал себя одиноким и рад был бы найти хоть кого-то, до кого мне было бы дело. Вот был бы у меня приятель, чтоб с ним переписываться, или хорошенькая девушка в тонком шерстяном свитере и в скромной юбчонке в складку, возлюбленная, которую бы я обожал и которая посылала бы мне свои прелестные фотографии. Я бы и сейчас не отказался ни от такого приятеля, ни от такой девушки. Я мечтал стать тем славным пареньком из голливудского фильма, в которого без памяти влюблена славная девчонка, тем молодым человеком, которому девушки пели по радио свои любовные песенки. Не стал я таким); и конечно же, я опять застыну на месте после того, как сделаю гигантский шаг вперед, на должность Энди Кейгла, и укреплюсь на ней. Я выступлю на конференции. Буду заниматься новым важным делом (укрепляться на новой должности), но делать все это буду, застыв на месте. (И когда укреплюсь и уверюсь, что в ближайшем будущем никто не даст мне коленкой под зад, мне станет уже не так интересно и работа моя обернется повседневной скукой. Не будет мне радости от того, что у меня есть, но будет страх это потерять. Вечно стану опасаться: а вдруг начальство узнало про мои крамольные мечты и мысли; стану молча в смятении дрожать при виде закрытых дверей кабинета более высокопоставленного администратора: вдруг оттуда появится кто-то крохотный, как мышь, растрезвонит мои секреты и это будет для меня хуже смерти. Предстану перед всеми голенький.) Все мертвое лежит неподвижно, разве что ветер взъерошит перья, мех или волосы. (Мне теперь кажется, я уже побывал везде, где только мог.) Стоит мне увидеть на шоссе дохлого пса – и меня начинает тошнить, и сердце сжимается от жалости. Он напоминает мне мертвого ребенка. А ведь я в жизни не держал собак. Дети и мертвые собаки вызывают сострадание. И те и другие бессловесны. Больше никто не вызывает этого чувства. На шоссе мне за несколько секунд попадаются один за другим два Дохлых пса, и вот уже кажется, рассудок мне наконец изменяет, я даже не в силах отличить только что увиденное от того, что помню или не хочу видеть. Нередко бывают минуты помрачения – со спины или сбоку я вдруг вижу силуэт человека, которого никогда толком не знал, которого не видел и не вспоминал десятки лет (на миг совсем чужие люди принимают облик ребятишек – моих одноклассников по начальной или средней школе – или тех кто был мне едва знаком по другим моим службам или мимолетно встретился в армии и тут же забылся. Однажды меня исколотил солдат, не знавший, что я офицер). Это всегда люди, с которыми я не был тесно связан и которых вовсе не хотел увидеть вновь. (Никогда мне не чудятся в незнакомцах те, кого я и вправду бы хотел увидеть.) Подлинные и воображаемые события смешиваются у меня в голове, их уже не различить. Подчас я не уверен, то ли сделал что-то, что надо было сделать, то ли только подумал, что надо сделать, и не сделал. Бывает, я дважды отвечаю на одно и то же письмо. Нет у меня никакой системы. На другое вовсе не отвечаю: помню, что хотел ответить тут же, и воображаю, будто уже ответил. Есть много такого, что я подумываю сделать и сказать, хотя сам знаю – лучше не надо. А то, пожалуй, лишусь места или загремлю в тюрьму. Я становлюсь забывчив. Зрение у меня ухудшается: я уже читаю в очках, и каждый год мне требуются новые, более сильные. Я лечу десны, но это лишь ненадолго сохранит мне зубы. Дома, с женой и детьми, я часто повторяюсь (дети не щадят меня и указывают мне на это); скоро стану повторяться со всеми и везде и меня начнут сторониться как болтливого старого дурака. Недавно я узнал, что в Южной Луизиане (во время деловой поездки в Новый Орлеан, оказавшись один в большом чужом городе, я подцепил в баре коренастую шлюху-негритянку и позвал ее к себе в номер. Я рассудил: если она сумеет пройти через вестибюль отеля и проникнуть в мою комнату, я сумею проникнуть в нее. Так одиноко бывает в роскошных городах, где у меня ни души знакомой. А все прочие, уж конечно, веселятся напропалую. Когда на улице дождь, меня грызет тоска. Тоска грызет, когда дождь идет. Не научился я заводить друзей в чужих городах. Если со мной заговорит мужчина, мне кажется – это гомосексуалист, и я норовлю от него отделаться.
– Мне надо идти. У меня встреча с другом.
– Будьте осторожны.
В чужих городах у меня одно развлечение – читать местные газеты. Поздно вечером, в постели, почитать газету я мастак. И полакомиться в постели конфетами тоже мастак. Когда я один в чужом городе, я как выжатый лимон, чувствую себя скопцом. Ей было под тридцать. Она сказала, в ней смешалась французская, китайская и мексиканская кровь и потому она уж такое мне покажет – закачаешься. Сказала не совсем всерьез, хрипловато и протяжно на южный манер. Но я-то знал, она негритянка. Я не больно якшался с негритянками у нас в Америке, до того переспал всего с двумя, но уж отличить-то их мог. Побаивался я их: раньше опасался за свое достоинство, теперь – за свою жизнь.
– С француженками, китаянками и мексиканками я не сплю, – сказал я. Подшучивал над ней там, в баре. – Мне негритяночка требуется.
– Во мне и это есть, – со вкусом хихикнула она.
Была она простая, добродушная, бесхитростная, и я почувствовал себя хозяином положения. Усмехаясь, запросила пятьдесят долларов. Сторговались на двадцати. А потом я от щедрот своих подбросил еще десять: знай наших, глядишь, на радостях тоже не поскупится – вправду так ублажит, как никто и никогда.