Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Родзянко давно пророчил мне безславный конец царствования, начал Государь. — Ныне он предлагает мне добровольно идти на Голгофу. Я готов принести любую жертву, если я буду убежден, что эта жертва принесет благо России… Да, я несчастливый Царь. Это верно. Я убежден твердо: рок меня преследует. Мои усилия не дали тех результатов, на которые я рассчитывал. Я, вероятно, рожден для несчастья, и они меня преследуют. Но ни перед Родзянкой, ни перед Думой я оправдываться не буду. Я — Царь России, поклявшийся перед Престолом Всевышнего в том, что буду заботиться о благе моих подданных. И только перед ним и перед своей совестью я дам ответ. Я уже вчера вечером ясно сознавал, что манифест об ответственном министерстве не поможет; господа, учинившие смуту, бессильны с ней справиться. Восстание можно подавить только твердыми мерами и применением силы. Все остальное — празднословие и пустая болтовня. Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, — я готов на это, но я опасаюсь, что народ этого не поймет. Дважды во время пути меня приветствовали войска и толпы народа бежали за поездом. Этим простым сердечным русским людям я верю бесконечно больше, чем погрязшим в политические страсти господам из Думы. Мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве, данной в день священного коронования. Меня обвинят казаки, что я бросил фронт…
Государь говорил еще некоторое время; потом начал задавать различные вопросы для уяснения обстановки. Он много курил и часто поглаживал усы. Только эти действия, может быть, свидетельствовали о некоторой нервности, которую он испытывал. Постепенно успокоился и Рузский: почувствовал, что ничто ему не угрожает. Оспаривая Царя, высказал мнение, что мысль об усмирении бунта силой была непопулярная и неудачная. «Нельзя усмирять восстание, раз во главе его стоит Государственная дума. Вы, Государь, не учитываете, что у нас существует парламентский строй. Я еще не теряю надежды, что манифест все успокоит»…
В этот момент Рузскому передали телеграмму Алексеева. Взглянув на нее, он задрожал, еще больше побледнел, как будто заглянул в пропасть, и упавшим голосом вслух прочел ее содержание.
— Что же вы думаете, Николай Владимирович? — спросил Государь.
— Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения Вашего Величества обдумать эту депешу раньше, чем отвечать. Депеша циркулярная. Посмотрим, что скажут главнокомандующие остальными фронтами. Тогда выяснится вся обстановка.
Государь встал. Внимательно посмотрел на Рузского. В его взгляде была скорбь и грусть безысходная. Тихо сказал:
— Да и мне надо подумать…
* * *
«И сказал Пилат Иудеям: се Царь ваш!»
Но они закричали: возьми, возьми, распни Его!
«Царя ли вашего распну?» —
«Нет у нас иного царя, кроме кесаря»…
…«Какое же зло сделал Он?»
Но они еще сильнее закричали: РАСПНИ ЕГО.
Если бы в эти окаянные дни русской истории новый Иеремия жил на земле, он разразился бы великим плачем и воплем. «Плачь, Русская земля, слезами горькими и жгучими. Рыдай и бейся, потому что предала ты Царя благочестивого. Вой, как раненый зверь, ибо ты действительно ранена смертельно и рана твоя будет кровоточить годы и годы. Ты сама обесчестила и прокляла себя; ты сама выставила на позор, на всеобщий показ свой стыд. Ты сама обрекла себя на муки, на слезы, на кровь, на ярмо и иго»…
После завтрака Рузский пришел к Государю с компанией своих ближайших помощников — генералов Данилова и Саввича. Он сказал им: «Я вижу, Царь мне не верит. Пойдем к нему втроем, пускай он, помимо меня, выслушает и вас»… За два часа, что прошли после разговора с Царем, Рузский снова воодушевился. Утренних сомнений уже не было. Тревога, копошившаяся перед тем и похожая на совесть, его больше не одолевала. Это было заметно и по его внешнему виду. Маленькие желтовато-карие глаза смотрели бодро из-под старомодных золотых очков. На лице было выражение какой-то ужимки, чего-то похожего на затаенное самодовольство. Разговор со Ставкой и телеграммы, полученные из столицы, вернули ему спокойствие. «Царь должен отречься, хочет он этого или не хочет». За отречением в Псков выехали эмиссары Думы — Гучков и Шульгин. Надо опередить их и вырвать отречение до их приезда.
Последний акт трагедии начался в 2 часа дня и разыгрался в салон-вагоне столовой императорского поезда за плотно закрытыми дверями. На одной стороне был Царь, на другой — три «верноподданных» генерала. Сомнений не было — пришел час Голгофы. Это все чувствовали и все понимали. Царь был сильно бледен, заметна была огромная физическая усталость, но он был царственно спокоен. Взгляд его выражал внутреннее страдание, напряженное биение огромных чувств, сдерживаемых выдержкой и волей. В то же время этот взгляд говорил с немым, но понятным укором: «Вот пришли предающие меня; я им верил, но они мне изменили»…
Государь принял генералов стоя: было состояние напряженности и внутреннего холодка. Только несколько позже он сел и предложил им сесть. Рузский воспользовался предложением, — другие продолжали стоять. Может быть, проносились в мозгу мысли, что они стоят навытяжку в последний раз перед русским Царем в последние минуты его царствования. Саввич чувствовал себя не по себе. У него не хватило гражданского мужества отказаться от участия в деле, которое ему было чуждо, противно и непонятно. Он преодолевал сильное душевное волнение.
Рузский начал доклад с чтения телеграмм. Это были козырные тузы в большой психологической игре. Им владела основная мысль: побольше произвести впечатление, чтобы достигнуть поставленной цели. Сведения были действительно убийственные. Рузский сообщил, что Собственный Его Величества конвой перешел на сторону Думы; что Великий князь Кирилл Владимирович во главе с гвардейским экипажем прибыл в Думу и заявил о своей покорности; что главнокомандующий Московским военным округом генерал Мрозовский подчинился Временному правительству; что гарнизон Царского Села восстал и вся царская семья находится в руках мятежных войск.
— Ваше Величество, вы видите,