Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще на подходе к их компании я понял, что Билл возвращается героем, подлинной звездой похода. Лицо и руки перепачканы кровью, вертится в седле как на иголках, на плечах внакидку флотская тужурка с золотыми эполетами армейского полковника, на голове, вся в галунах, лихо, на пиратский манер заломленная офицерская фуражка, — уж он ее и поправит, и прихлопнет, без перерыва при этом радостно поучая рекрутов-новичков из полевых пахарей, что-то им бессвязно и нечленораздельно вкручивая.
А топор у меня востер — поэл, нет? — бахвалился он. — Востер, как блошиный хвостер, так-то вот! А был бы не востер, хрен бы я их всех на тот свет перепер! Эт-то уж я вам говорю! А тут, гля-кося, зеркалом, понимаашь ли, обарахлился — буду смотреть, шибко ли востер мой собственный хвостер!
В ответ и стар, и млад вокруг так и зашлись, так и взвыли от смеха. У всех штаны и башмаки забрызганы запекшейся кровью, кровь на голых локтях и запястьях. К нему их так и тянуло: сидя верхом, подавались вперед и вбок, чтобы быть ближе, спешившись, взирали с обожанием, ни на миг не переставая радостно скалиться, совершенно зачарованные этой его безумной песнью, гимном его торжества. Негры Брайанта, троих из которых я никогда прежде не видел, были радостно и безмятежно пьяны, каждый в открытую обнимался с полугаллонной бутылью виски. Да и без этого они бы все равно сейчас витали в облаках в полном беспамятстве и помрачении рассудка, впервые отведав крови и свободы; их истерический хохот вороньей стаей взмывал и разлетался по кронам деревьев. Для них вовсе не я, а Билл был черным избавителем, мечтою во плоти. Один из этих мальчишек, довольно светлокожий паренек лет восемнадцати с черными гнилыми зубами, от смеха настолько забылся, что в собственных штанах устроил настоящий потоп.
Теперь поняли, кто тут главный? — кричал Билл. — Я — тот, в чьих руках топор кому хошь споет колыбельную! Билл теперь енерал от блинфантерии! — Он пришпорил коня — одного из тех, породистых, арабских, при этом натянул повод, и огромный, изрыгающий пену могучий зверь с истошным воплем так и взвился ввысь. — Билл теперь енерал! — опять вскричал он, когда конь ударил в землю передними копытами, а чертово зеркало, швырнув в глаза ослепительный ломоть солнца, вдруг отразило схваченный сикось-накось вид неба, листьев, земли и черных и коричневых физиономий, уловленных блистательной быстротечной бездной, и вновь как сгинуло. — Тпру, Громобой! — крикнул Билл прямо в ухо коню, стараясь унять его пляску. — Этой заварушкой я командую, а не ты, коняга! Я тут буду править бал!
Нет, Билл, править бал буду я! — вклинился, наконец-то, и мой голос. Негры смолкли. — Давай-ка с этим сразу разберемся. Ничем ты тут не командуешь. А зеркало брось на землю. Белые его за две мили увидят. Ты слышал, что я сказал?
Сверху, с коня, он надменно и уничижительно оглядел меня. Не в силах с самим собой ничего поделать, я чувствовал, как колотится у меня сердце, да и голос сорвался, обнаружив страх. Напрасно старался я унять дрожь, явственно сотрясавшую плечи и руки. Шло время, Билл молчал, устремив на меня презрительный взгляд. Потом он высунул язык, красный, как ломтик арбуза, и долго, медленно, вкруговую облизывал им губы, после чего потрепетал в воздухе его кончиком — жест издевательский, шутовской, грубый, жест насмешки дебила. Некоторые из бойцов принялись хихикать, от удовольствия пошаркивая ногами.
Я вовсе не обязан отдавать тебе зеркало, — сказал он угрожающим, мрачным тоном. — И не отдам. И пошел ты в задницу, Проповедник!
Брось зеркало на землю! — приказал я вновь. В ответ он с неприкрытой угрозой лишь крепче сжал ладонью рукоять топора, и меня накрыло ледяной волной страха. Воочию я видел, как горит огнем дело моей жизни — горит и рассыпается в прах, сжигаемое пламенем, исходящим из мертвенных глаз безумца. — Бросай, — повторил я.
Слышь, ты, Проповедник! — насмешливо протянул он и комически повращал глазами, обернувшись к новичкам. — Мастер книги и пера, ты б лучше отошел в сторонку, а командовать предоставил мастеру ножа и топора. Потому как, проповедник ты наш, с армией управляться потрудней будет, чем с топором, а ты и с ним не справляешься. — И он со зловещим намеком поддернул вверх густо заляпанное кровью топорище, а зеркало, поставив на луку седла, по-хозяйски заботливо прижал к себе. — Слышь, человек Божий, — вновь заговорил он уже откровенно угрожающим тоном, — либо ты научишь свой топор песни петь, либо тебе конец.
Не знаю, чем бы это кончилось, не вмешайся в этот момент Нельсон, на время прервавший противостояние, которое чуть не погубило меня. Возможно, другие мои верные последователи выступили бы в мою поддержку, и мы продолжили бы поход в том же духе, что замышлялось. А может, Билл прикончил бы меня на месте, и все войско под командованием безумца устремилось бы в тартарары; вне сомнения, без учета стратегического плана, который целиком был у меня в голове, далеко бы оно не продвинулось, так что дело ограничилось бы “беспорядками местного масштаба”, а участвовали бы в них “немногие озлобленные цветные”; не было бы и намека на катастрофу, настоящее землетрясение, которое мы устроили белым. Но Нельсон спас положение, в критический момент облекшись в мантию власти, которой — в глазах Билла, по крайней мере — мне то ли недоставало, то ли я владел ею не по праву. Понять не могу, как у него это получилось, как он околдовал Билла. Может быть, дело в возрасте Нельсона, в его манере вести себя — говорить лаконично, весомо и обстоятельно, с видом совершенной уверенности, полнейшего самообладания и умудренности жизненным опытом; он держал себя с нами отчасти по-отцовски и каким-то алхимическим соединением всех своих черт снискал, должно быть, у безумца Билла уважение, если не страх. Не успел я понять, что между нами встал Нельсон, как послышался знакомый голос, и вот Нельсон уже держит его коня под уздцы.
Уймись, уймись, дорогой, — довольно резко произнес он. — Нат у нас первый заводила, ему и править! А ты уймись и брось это зеркало наземь!
Он говорил примерно так, как увещевают любимое, но очень уж упрямое дитя — тоном беззлобным, но сердитым и обеспокоенным, суровым и никоим образом не допускающим возражений. На Билла его слова подействовали, как удар палкой: Брось, я сказал, — прозвучало еще раз, и пальцы Билла разжались, зеркало выскользнуло и, не разбившись, упало под ноги.
Все ж таки Нат пока что наш генерал, — сердито проскрипел Нельсон, устремив нахмуренный взгляд вверх. А тебе следует зарубить это у себя на носу, дорогой мой, а не то у нас с тобой и впрямь получится заварушка!. И остынь, наконец уже, остынь, горячая голова!
Засим он отвернулся и вперевалку заковылял под деревья, к костру, оставив Билла должным образом вразумленным, помрачневшим и сконфуженным.
Однако, несмотря на то, что опасное обострение миновало, я не мог чувствовать себя в безопасности. Я был уверен, что пугающая нацеленность Билла на захват власти никуда из-за такой ничтожной неудачи не денется, просто, наткнувшись на преграду, он дал мне передышку, зато во мне его жесткие, презрительные слова — по сути дела брошенный мне вызов — посеяли настоящую панику, поскольку я-то убедился уже, что и впрямь убить неспособен. Из остальных моих бойцов один лишь Нельсон до сих пор не проливал крови, но не потому, что уклонялся от этого, а просто ему пока не представился случай. Что до других ближайших сподвижников — Генри, Сэма, Остина и Джека, то тут воображение стало надо мной подшучивать: мне начало казаться, будто последние несколько часов в их общении со мной сквозит холодность, в обращенных ко мне словах зазвучали нотки подозрительности, недоверия и отчужденности, как будто не сумев — хотя бы ритуально — ступить за тот рубеж, который перешел каждый из них, я начал утрачивать их уважение, да, кстати, и право командовать ими. Никогда — ни день, ни неделю назад, я не говорил, что мне позволено будет увиливать от выполнения общего долга. Не я ли многажды поучал их: Пролитие крови белого человека — святое дело в глазах Господа! Теперь же из-за своего бессилия и нерешительности я должен был не только терпеть бесстыжие колкости и угрозы Билла, но и опасаться, как бы даже они, эти самые преданные мне люди, не утратили веру в мое главенство, если я по-прежнему, как последняя баба, неспособен буду смертельно поражать белую плоть.