Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судя по разнобою в цифрах, Владислав Фелицианович не был уверен в последовательности этих тезисов. Но едва ли они были для Луначарского так уж важны. Удивительно не то, что выпустили Ходасевича, а то, что выпустили Берберову: в качестве секретаря при поэте и «для пополнения образования». Не исключено, что сыграла роль банальная «мужская солидарность». Жизненная ситуация Ходасевича, в отличие от его миросозерцания и поэтики, была вполне понятна сановным бонвиванам вроде милейшего Анатолия Васильевича, и понятность эта была залогом его благонадежности.
На самом деле, конечно, не только эти обстоятельства, не только желание разрубить мучительный личный узел заставили Ходасевича и его юную спутницу покинуть Россию. Берберова вспоминала: «В апреле, все в том же Михайловском сквере, на скамейке, Ходасевич сказал мне, что перед ним две задачи: быть вместе и уцелеть»[504]. Но что означало это «уцелеть» в 1922 году, когда масштаб «грядущих казней» никто и вообразить себе не мог? Сама Берберова не могла однозначно ответить на этот вопрос. Может быть, речь шла все о той же «дорожке, где гибнут», о надежде творчески состояться и все-таки избежать этой дорожки. Отъезд из России, который тогда казался временным, был лишь очередным ходом в этой игре с судьбой.
За полтора месяца, проведенных в Москве, Ходасевич не написал ни строки. Он еще раз выступил в Союзе поэтов, общался со старыми приятелями Зайцевым, Муратовым, Мандельштамом, который познакомил его со своей молодой женой. В отличие от прошлых месяцев он находился в отличном расположении духа. Тем временем Анна Ивановна продолжала ожидать мужа в Петрограде:
«Наконец я категорически спросила его письмом, вернется ли он в Петроград, мотивируя этот вопрос бытовой причиной — сроком пайка Дома ученых. <…> В ответ на мое письмо получила телеграмму: „Вернусь четверг или пятницу“. <…> Я простояла оба утра четверга и пятницы у окна, надеясь увидать Владю едущим на извозчике с вокзала. В пятницу за этим занятием меня застала Надя Павлович и сказала мне: „Ты напрасно ждешь, он не приедет“. Я ей на это показала телеграмму, но она повторяла: „Он не приедет“»[505].
В действительности Ходасевич приехал в Петроград еще в воскресенье, втайне от Анны. Он остановился на Кирочной у художника Юрия Анненкова. В четверг, 22 июня, он вместе с Берберовой сел в поезд, отправляющийся в Ригу. Об отъезде знали только родители Нины; лишь они и провожали свою дочь и ее спутника на вокзале.
1
Из Риги путь Владислава Фелициановича и Нины Николаевны пролегал в Берлин. В столицу Германии они прибыли 30 июня.
Почему именно Берлин? Ответить нетрудно. Это был самый естественный маршрут для любого человека, выезжавшего в те годы из России «в никуда» — в абстрактную «заграницу». К 1922 году 600 тысяч бывших подданных Российской империи оказались в бывшей империи Гогенцоллернов. Через десять лет от них осталась лишь треть.
Битая и поневоле смирная Веймарская республика впускала всех почти без разбора. К тому же в Германии жизнь была дешевле, чем где бы то ни было в Европе. Отчасти это было связано со стремительным обесцениванием марки. Конечно, те, кто успел перевести свои сбережения в германскую валюту (подобно героям «Пещеры» Марка Алданова), пострадали, но те, у кого на руках были деньги других стран, прежде всего доллары США, оказались в выигрыше. Своеобразие ситуации заключалось еще и в том, что Германия первой из великих европейских держав, в апреле 1922 года, признала правительство Ленина и установила с РСФСР дипломатические отношения. Белоэмигранты здесь на каждом углу сталкивались с гражданами Совдепии — более или менее лояльными.
Огромное большинство берлинских русских жило в собственном замкнутом мире, мало соприкасаясь с жизнью Германии. У русских была не только собственная пресса, но и собственные кафе и магазины. Как язвительно заметил Лев Лунц, сосед Ходасевича по ДИСКу и близкий приятель Берберовой, появившийся в Берлине летом 1923-го, чтобы практически сразу же отправиться в санаторий, из которого он уже не вернулся, «единственный представитель германской нации, с которым эмигрант имеет дело, — это квартирная хозяйка»[506]. В меньшей степени это относилось к «буржуям», которых род их занятий естественно вводил в интернациональные торговые и биржевые круги. Но русские интеллигенты — и, что всего важнее, русские писатели — почти не были связаны с немецкой культурной средой. Это относилось и к тем, кто хорошо владел немецким языком, а Ходасевич к их числу не принадлежал.
Первая встреча Ходасевича с эмиграцией была недружественной. Письмо Борису Диатроптову, посланное 9 июля 1922-го из Берлина, — лучшее тому свидетельство:
«Живем в пансионе, набитом зоологическими эмигрантами: не эсерами какими-нибудь, а покрепче: настоящими толстобрюхими хамами. О, Борис, милый, клянусь: Вы бы здесь целыми днями пели интернационал. Чувствую, что не нынче-завтра взыграет во мне коммунизм. Вы представить себе не можете эту сволочь: бездельники, убежденные, принципиальные, обросшие 80-пудовыми супругами и невероятным количеством 100-пудовых дочек, изнывающих от безделья, тряпок и тщетной ловли женихов. Тщетной, ибо вся „подходящая“ молодежь застряла в Турции и Болгарии, у Врангеля, — а немногие здешние не женятся, ибо „без средств“. — У барышень психология недоразвившихся блядей, мамаши — „мамаши“, папаши — прохвосты, необычайно солидные. Мечтают об одном: вешать большевиков. На меньшее не согласны. Грешный человек: уж если оставить сантименты — я бы их самих — к стенке. Одно утешение: все это сгниет и вымрет здесь, навоняв своим разложением на всю Европу. Впрочем, здесь уж не так-то мирно, и может случиться, что кое-кто поторопит их либо со смертью, либо с отъездом — уж не знаю куда. Я бы не прочь. Здесь я видел коммунистическую манифестацию, гораздо более внушительную, чем того хотелось моим соседям по пансиону»[507].
Коммунистом Ходасевич, конечно, не стал — более того, с каждым днем, проведенным вне Советской России, он все резче расходился с большевистским режимом. Но неприятие «толстобрюхих хамов» и «прохвостов», да и всей буржуазной европейской реальности, останется с ним надолго. В сущности, именно от этого, от диктатуры «благополучного гражданина», почтенного торговца, бежал он, как ему казалось, из России — чтобы оказаться в самом средоточии этого «разложения». Нина тем временем с любопытством наблюдала допотопные, фантастические на ее двадцатилетний взгляд образцы «бывших людей» — вроде вице-губернаторши, носящей траур «не то по „государю-императору“, не то по Распутину», с отвращением спрашивающей барышню, закончила ли та Пролеткульт и собирается ли держать экзамены в комсомол.