Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И эти все глаза как будто кричали ему, Антону, не давая опомниться: «Что ж ты, малец, аль не узнаешь нас, меня?! Да ведь это я! Так помоги, сынок, если можешь ты…» Глаза смотрели впрямь и кричали будто иронично.
Суетно, да половчей прилаживаясь, сняв с рук и засунув вязаные варежки в надорванный карман пальто, Антон распутал узелок, вынул пресные с примесью уже картошки ржаные лепешки, заботливо вложенные матерью; он с ними в руках и еще подблизился к колючей изгороди – на допустимое еще, как он почему-то полагал, расстояние – быть может, до трех-четырех шагов. Да налево и направо озирнулся машинально (как же половчей съестное-то просунуть сквозь эти тенета колючки?) – на столбеневших по углам этого особого квадрата головорезов-часовых. О, они оттуда четко видели все его маневры, следили, он видел, за ним, за его перемещением близ лагеря. И он еще только лихорадочно прикидывал, как побезопаснее и, главное, с честью для себя завершить начатую операцию, когда его поторопили возбужденные голоса:
– Ты не подходи, не подходи сюда – бросай! – И нетерпеливыми жестами рук пленные показывали дружно: сверху, мол, давай – чего уж церемониться!
Тогда и Антон тоже жестом вроде б показал ближнему к себе часовому, бывшему для него как бы ориентиром, по которому можно было проверить, на что следует рассчитывать: дескать, видишь, ничего тут особенного – просто хлеб кину; это нужно, просят, разреши, kamrad. И тут же, подбросив слегка, перекинул лепешки через проволоку. Там за нею, сумасшедше сбились пленные в кучу, хватая и подымая разлетевшиеся лепешки.
Они запросили еще. Но больше-то нечего было дать: карманы пусты. Антон, однако, слышал их отчаянные голоса, умолявшие его, вблизи видел их раздирающе кричавшие глаза. Они так умоляюще просили, будто он мог и способен был сделать для них абсолютно все.
Ему вспомнилось, что он тоже должен в свою очередь спросить что-то у пленных. И он поэтому волновался больше. Набрал побольше воздуха в легкие, чтобы перекричать весь доходивший шум и чтобы они услышали его, открыл рот, но лишь просипел:
– Кашина Василия. – Звук задохся, вышел сорванным и наполнился вовсю звучанием лишь при повторном усилии: – Кашина Василия, моего отца, нету здесь?
Впереди стоявшие красноармейцы, упершиеся грудью в самую изгородь, посмолкали на минуту, но все равно глядели на него точно с того света – даже, можно сказать, как-то осудительно-непонимающе, о чем таком он спрашивал, такой темный огонь бился-полыхал в их глазах.
– Кашин Василий, Кашин Василий – мой отец, – проговорил Антон упрямей и как можно четче, вразумительней.
А эти обчернело-стянутые кожей, скуластые лица с настойчивой решимостью продолжали прежнее: «Да, это мы все тут, запертые; разве ты не узнаешь нас, друг?..»
– Какой каши Васе – что позря трепаться!.. – неожиданно сорвался там кто-то почти с визгом. – Каши нам теперь совсем необязательно, ты видишь, парень… Лучше ты капустки нам подкинь. – И бестолковая, угнетающая многоголосица опять возобновилась полностью. Взвилась.
И отчаяннее всех, или так почудилось Антону, просил, борясь с товарищами за место около изгороди, черняво заросший лихорадочно-худой красноармеец:
– Сынок, мне капустки кинь! Кинь капустки мне, прошу!..
– Какой? – растерянно прокричал Антон ему одному, потому как невозможно было всех перекричать.
– Да вот этой, этой! Набери-ка мне, сынок! Что стоишь?!..
Антон от растерянности еще медлил. Так, не сразу он сообразил, что валявшиеся в земле зеленые капустные листья, названные ласково капусткой, пленные ели прямо с поля – сырые и мороженные. До чего их довели!
– Набери скорей и кинь! – просил между тем чернявый боец. – А я тебе взамен фонарик дам. Вот держи! – И внезапно перекинул, не дожидаясь согласия Антона, обычный карманный армейский фонарик с увеличительным стеклом.
Почти плача, закричал Антон:
– Ой, да не нужен мне фонарик твой!
Он оглянулся на капустное поле. Близ лагеря капуста уже была выбрана полосой: ничего приличного. И подальше в грядки углубился – с них похватал, что было; и наломал в захват обеих рук аж звенящей от мороза капусты с набившимся в нее снегом и льдом, с кочерыжками. Нес ее к ограждению и сомневался еще, то ли сделал, что нужно, и о том ли самом просили его. Не напутал ли он чего? Голова шла кругом.
Справа стоявший часовой, верзила, опять воззрился на Антона, а он помалу переступал со своею ношей. К ограде опять близился. Ну, фашист, конечно, выпучился на него. Отчего Антон уж от страха только и молил: «Успокойся, немец, гад!» Переступал вперед и как бы показывал всем своим видом рассудительным: дескать, видишь, что поделаешь, – теперь и придется капустку кинуть им, если люди голодные просят… Однако, видно, совсем не было у этого фашиста сердца; он, не выдержав, счел нужным прокричать – невозмутимо, предупредительно:
– Nein! Nein! Пук! Пук! – И опять повел перед собой, упирая в сытый живот свой, короткоствольным автоматом, демонстрировал так, как он просто сделает свое любимое «пук-пук» накоротке.
Предупреждение более чем грозное. Что, если гад полоснет? А ведь и полоснет с той дистанции – что ему! Опять Антон остановился в нерешительности с набранной капустой. Вот ведь аховское положение! И ведь уже поверили, видно, ему пленные, раз фонарик бросили… Да и, кроме того, было как-никак задето его ребячье самолюбие. Как же быть теперь – отступить?!..
Только часовой затем отвлекся, чтобы поразвлечься, – наярился за вторым, забывшимся, верно, мальчиком, бревшим в очень вызывающей близости от него… Непозволительно… И Антон не дремал уж – воспользовался этим: разом зашвырнул за ограждение капусту, и готово дело. Себе руки развязал. Там капуста по кусочкам вмиг была разловлена – летящей еще в воздухе. И тогда, пока фашист, достав-таки сапогом увертливого мальчугана и наддав ему под зад и сбив его, самоублажался тем, как сверженный им юнец еле-еле поднялся на ноги и захромал назад, к толпе, и еще пока фашист попутно погрозил там оружием и бранью и другим любителям пошляться где попало, опять Антон поуспел: побыстрее нахватал податливо-ломких листочков, согнувшись (но и успевая также за постом следить одновременно), вновь подбежал да и выбросил это за ограду. Одно это уже было страшно. Тем не менее он тотчас услыхал –