Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна же тем сильней беспокоилась за судьбу Василия, словно кто без устали нашептывал и нашептывал ей черные слова и предрекал еще самые тяжкие невзгоды, какие предстояло ей пережить. Она было укоряла детей за нерасторопность – что не могут найти своего отца. Однако что они могли сделать, чтобы облегчить ее душевные страдания? Да ровным счетом – ничего-ничегошеньки. Такое было время.
V
Одним серым морозным днем в избу к Кашиным влетела тетя Поля – покраснелая, с воспаленно-красными глазами. Она, выпалила запыхиваясь:
– Гонят! О господи! Только что от станции отогна-а-али… Сюда… Родимые!.. Бежала я… Чтобы вам сказать… Успеть… – Всплакнула. И, сжав руками голову с выпроставшимися на висках из-под серого платка седыми волосами, упала на скрипнувший стул. Заморгала и морщилась то красневшим, то бледневшим грубоватым лицом.
Ее теперешняя убитость подавляла всех.
И почудилось Антону, ее другу, что прямо на его глазах сию же минуту стала прибавляться у нее седина; и он поспешно, жмурясь, даже отвернулся на мгновение. Вероятно, так и старели прекрасные душевные люди, укорачивалась их жизнь. Потому как тут была жестокая правда: не годы их старили, а горе.
Издала опять Анна слабый стон со слезной просьбой:
– Может, сбегаете вы в Абрамково – отца, авось, опознаете?.. Антон, Саша!..
Лучше бы она не напоминала им об этом! А! Что с нею разговаривать. Не переубедить ее никак. Мысли ребят вновь взвинтились. Ни Наташи, ни Валерия как раз не было дома: молодежь немцы выгнали на работу; так что Антон вместе с Сашей в лад накинули одежку на себя и понеслись стремглав, слов почти не пророня, на бегу запахиваясь и застегиваясь и прикидывая в уме все, что можно прикинуть впопыхах. Но только бы успеть – вот задача.
Красноармейцев, сказывали, перегоняли по абрамковскому тракту под Осугу. А оттуда их вроде бы переправляли по железной дороге в Германию или куда-то еще.
До Абрамково бежать – далековато. А пробежали братья продуваловские дворы – свой крюк деревни – и как открылось виднее взгляду это редко застроенное Абрамково, то в просветах его крайних к станции изб уже видно заколыхалась черная масса идущих. Ну, не добежать туда вовремя. И пустились отсюда братья ровной снежной целиной наперерез, прямо через овраг. Выбежали они дальше, между самим Абрамковым и дремотным садом, где, среди берез, лип и тополей, одиноко чернела вторая ромашинская заброшенная школа; они поспели сюда, аж с опережением колонны: ее жуткая гармошка едва только выдвинулась из-за изб абрамковских.
Пленным, видно было, там еду кидали бабы, дети, и слышно было, как немецкие конвоиры не давали, кричали на всех, погоняли, будто животных каких.
Антон и Саша остановились с разбегу. На обочине дороги, тяжелейшей, заносной…
– Здесь постоим, – выдыхнул кто-то из них, клацая зубами от непривычности того, что предстояло увидеть
Да, все было вот, наяву; братья с ясной отчетливостью, застыв неподвижно, видели все. Все недетское их внимание было сейчас отдано открыто совершавшемуся на глазах у них.
Слышалось мерно нараставшее шарканье по закованной дороге сотен и сотен подошв передвигавшихся пленных красноармейцев, и от этого лишь шарканья мороз подирал по коже (настоящий же мороз потому, должно быть, и не чувствовался нисколько). Шествие на большаке действительно было леденяще жутким, неправдоподобным, никогда еще не виданным зрелищем. С мрачной молчаливостью сбитыми рядами насилу двигались одни уже развалины с потухшими глазами, иссохшие, в изодранной и грязной амуниции, обутые во что попало и почти разутые, а не те живые и красивые, сильные и смелые воины, какими они несомненно были прежде. Саша и Антон хорошо запомнили, например, какими провожали их на фронт летом…
Они, дети, пропалывали колхозный лен за деревней и, внезапно услышав переливистый паровозный гудок над перелеском, сорвались дружно с поля и через канавы, кустарник, пни, коряги, выбежали к железнодорожной насыпи. И эшелон с бойцами, теплушки в маскирующих зеленых веточках берез, надвинулся на них громадой вместе с чем-то грустно новым, немирным: он будто, подхватив, понес их с собою вдаль по звенящим рельсам. В тот момент, как они растерянной кучкой стояли внизу у насыпи, махали руками и кричали: «До свиданья!» своим отцам и старшим братьям. А бойцы пели сурово что-то и ответно махали им. Быстро прогромыхали мимо ребят вагоны. По-прежнему светило, грело солнце. Но уж словно вихрь прошел в растроганных детских сердцах…
Да каким же духом еще живы были эти пленные? И, должно быть, еще велико в них было присутствие духа, если они все-таки передвигались, чувствуя наверное, кто из них уж не жилец на свете, – или желт, как тыква, или бел, как полотно, – и в последний-то, следовательно, раз идет по родной земле, закованной морозом, и гулко отдаются в сердце те последние, тяжело дающиеся шаги.
А фашистские солдаты, повыставив, как водится, перед собой оружие наготове (долговязые зеленые фигуры теснили с двух сторон колонну), надменно, резко покрикивали на пленных:
– Schnell! Schnell! Schnell!
И еще прикладами – чтобы те шли быстрее – подталкивали в спины. Отдавались звуки ударов.
А ведь это были не какие-нибудь безликие существа вредоносные, а люди гордые, они имели жен, матерей, детей и невест; ведь унижали их человеческое достоинство – самое ужасное, что можно было придумать.
Куда их гонят? Зачем? Почему же так жестоко? Кто повинен в этом? И чувствуют ли за собой вину исполнители этой жестокости – немецкие солдаты? – все эти вопросы, кажется, застыли ужасом в раскрытых глазах подростков.
Этого нельзя забыть за давностью. И нынче только наши явные недруги, недоброжелатели могут высказывать холодное удивление по поводу нашей памятливости. А иные из завоевателей-мучителей еще жалуются перед телекамерами о том, как их, невиновных ни в чем, попавших в плен, русские держали за что-то в лагерях и еще заставляли работать, тогда как они нисколько не хотели этого. Они расисты, эти полунацисты, могущие позволить себе жениться и на полуеврейке; но политика-думка у них одна, незабытая: сейчас подождать, а потом еще посмотреть… Авось опыт русской компании с проводимой в ходе ее