Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вам вот что скажу, — после минутного молчания добавляет Болек. — Нет смысла терзаться. Когда ставишь ногу в песок, а потом вытаскиваешь, ямка затягивается сама собой. Надо жить дальше. Вернувшиеся осуждают нас за то, что мы не оказали сопротивления, я слышал, вы тоже высказали этот упрек. Ну так вот вам совет: в Вильне на свободе слоняются толпы убийц — поляков, литовцев. Купите револьвер — теперь его можно достать за гроши, не то что во времена гетто, — разыщите какого-нибудь злодея и застрелите посреди улицы… Что? Сделаете? Не сделаете. И я не сделаю, и никто на это не пойдет, потому что это опасно, а мы хотим жить любой ценой.
— Вы сами только что сказали, что моя жена не ушла из больницы и не оставила детей, — тихо говорю я Болеку. — Как видите, есть люди, которые не хотят спасения любой ценой.
— Я проголодался. Почему мама так долго готовит завтрак? — Болек встает. — Что вы сравниваете! В гетто мы верили, что мир остается миром и убийцы — одни только немцы. Тогда ваша жена была не единственной идеалисткой. Теперь мы знаем, что миру на нас наплевать. Позавчера я пил с власть имущими. Мне было надо, чтобы они кое на что закрыли глаза… Я им поставил водки с закуской, они такой в жизни не видывали. Так вот, порядком набравшись, они мне и говорят: «Вы, евреи, слишком хорошо устроились. Воевать вы не хотели, и головы за вас складывали мы. Вы очень кровожадные, но боитесь смерти. Вы ждете, что теперь мы отомстим за ваших братьев. Но у нашего правительства свой расчет. Нас немцы тоже резали, мы им отплатили — и баста! Наше дело маленькое. Теперь они, немцы, нам нужны».
В кабинет входит Анна Иткин и говорит, что завтрак готов. Она предлагает и мне поесть вместе с Болеком — стол накрыт на двоих. Я отказываюсь и вижу, как она довольна тем, что я останусь в кабинете.
Болек уходит, Анна Иткин садится на прежнее место за письменный стол, а я, взбудораженный рассказом Болека о том, что мама женит его на мертвых невестах, говорю резко, с лихорадочной восторженностью и удивленным смехом:
— У моей мамы была сестра-близнец. Раньше я не брал это в голову, но в последнее время, вернувшись в Вильну, постоянно думаю об этом. Когда я еще был мальчишкой, мама, падая с ног от тяжелой работы, оправдывалась: «Не удивительно, что у меня нет сил работать. Ведь я только половина души». Ее сестра-близнец жила то ли в Крейцбурге[193], то ли в Якобштадте[194]на Двине[195], и, по слухам, дела у нее шли хорошо: много детей, и все музыканты. Когда мама рассказывала о своей сестре, я думал: странно, одна половинка души носится в Вильне по рынкам, а другая в Латвии слушает, как ее дети играют на скрипках. Поскольку у меня был хороший голос, я пел маме, чтобы виленские полдуши были не печальнее, чем полдуши на берегах Двины. Слушая меня, мама смеялась и говорила, что я и моя двоюродная сестра, скрипачка из Латвии, были бы хорошей парой. Любопытно, что и у тети были подобные мысли. Когда мама написала ей, что я женился, та с обидой ответила, что ее дочь тоже не засидится в девках. В письмах друг другу они никогда не обсуждали возможность нашего союза, но, видимо, думали об этом обе.
Бледное и постаревшее лицо Анны Иткин вдруг розовеет, отчего она кажется моложе и привлекательнее, становится более мягкой и робкой. Я спохватываюсь, что заболтался. Из моих речей она поняла, что я знаю о ее слабости, знаю, что она обсуждает с Болеком девушек, которых больше нет. Понемногу краска сползает с ее лица. В нем снова появляются холодность и напряжение, Анна Иткин говорит со мной тихо и смотрит вниз, на свои пальцы, лежащие на краю стола.
Она напоминает мне мои слова о том, что надо или все забыть, или отомстить, потому что, только насытившись местью, можно и помнить, и жить дальше. Но она, Анна Иткин, не верит, что месть и впрямь утешит нас, тем более что мы слишком слабы, чтобы наказать убийц. И если бы какой-нибудь героический юноша спросил ее, рискнуть ли ему жизнью, чтобы убить злодея, она бы ответила, что нас осталось очень мало, поэтому даже ради возмездия мы не должны жертвовать собой. Мы должны жить, вспоминая погибших, — не их ужасную смерть, но их былые страдания и радости. Нужно равно хранить в сердце и близких, и чужих, одиноких, не оставивших после себя родных. Молодой пусть помнит старого, а старый — молодого. Тот, кто остался в живых, пусть читает по мертвому поминальную молитву, шепча ее сердцем, а не губами. Анна Иткин прямо говорит Болеку, что она все время думает о других матерях, которые не дожили увидеть радость от своих детей. Она думает о них не меньше, чем о себе и погибшем сыне, брате Болека. Женщина не должна ревновать мужа, когда перед его мысленным взором встают убитые невесты других мужчин. А если женщина так любит себя и свой покой, что не может терпеть, когда муж вспоминает чужих мертвых невест, то пусть у нее лопнут глаза, у этой холодной эгоистки. Пусть она знает, что должна платить за то, что выжила. Пусть будет готова к тому, что муж подарит часть своей любви ушедшим женщинам, этим бедным немым голубкам, по которым больше никто не тоскует и которых больше никто не помнит.
— То есть вместо того, чтобы отомстить убийцам, мы должны отомстить себе самим, — говорю я с искаженным лицом. — А какая от этого польза погибшим?
— Видите ли, я верю — даже не верю, а чувствую, — что ушедшим становится светлее, когда мы вспоминаем их, — говорит Анна Иткин с равнодушной улыбкой, показывая, что ей нет дела до того, что я о ней подумаю. У нее такое чувство, продолжает она, что ушедшие бродят вокруг, скорбя и тоскуя, потому что мы не живем их жизнью, потому что мы забыли их в ямах. Ей кажется, что их тени населяют наши дома, и, когда никого нет, они льнут и жмутся к нам, но, когда входят люди, начинают смеяться и громко разговаривать, тени с обидой прячутся по углам. Не для того, чтобы отомстить себе, надо помнить погибших. Но для того, чтобы стало светлее, чтобы жизнь могла продолжаться. Если мать теряет ребенка, она живет ради других своих детей, окружая их двойной любовью и заботой, но ушедшее дитя тоже остается в ее сердце. Если бы мы могли жить и собственной жизнью, и воспоминаниями, наша рана понемногу затянулась бы. Ведь попытки забыть, а то и само забвение заставляют нас страдать еще больше. Потому что забыть полностью и навсегда может только человек без сердца. Поэтому какое-то время мы бегаем от своей памяти, а когда устаем от нее отмахиваться, нас терзает чувство вины и сознание нашей греховности.
— Жить во сне, жить тенями — философия тех, у кого нет выбора. — Я нетерпеливо поворачиваюсь на стуле. — У меня его тоже нет, но я не ищу надуманных оправданий. Все закончится просто: люди, которых гнетут воспоминания, со временем перемрут и перестанут как мучаться сами, так и раздражать тех, кому надоело вздыхать в знак сочувствия, ведь мы, страдающие, постоянно напоминаем им о несчастье и мешаем спокойно жить дальше.